В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
Рабы ГБ. XX век. Религия предательства. Назад
Рабы ГБ. XX век. Религия предательства.


Я не думал о посвящении.
Оно пришло само в хмурое зимнее утро в траурном зале Центральной клинической больницы, когда навсегда прощался с
Владимиром Ивановичем Олейником, судьей Конституционного суда. Мы были знакомы. Мы дружили почти 20 лет. Я многому от него научился. Его памяти.
Оглавление
Зона в тенях и лицах (вместо вступления)
Часть первая
Время и люди
Первое причастие
Одинокий голос в хоре (Москва. 1931 год)
Портреты на фоне пейзажа: юноша с киностудии
Одинокий голос в хоре (Ленинград, 1934-й)
Путь в мышеловку
Все, мышеловка захлопнулась
Часть первая - окончание
Одинокий голос в хоре (Иваново, 1942 год)
Уж там. Кого, за что, почему?
Голоса из хора
Часть вторая
Судьбы
Портреты на фоне пейзажа: последняя жертва `малой земли`
Портреты на фоне пейзажа: шофер английского посла
Портреты на фоне пейзажа: `ленинградское дело` образца 1980-го
Часть третья
Тот, который не стрелял
Портреты на фоне пейзажа: генерал Матвей Шапошников
Портреты на фоне пейзажа: политзаключенный Михаил Ривкин
Портреты на фоне пейзажа: школьник Саша Проказин
Мышиная работа (вместо заключения)
`Рабы ГБ`. Зона в тенях и лицах (вместо вступления)


Когда я объясняю, как проехать ко мне в Переделкино, то обычно говорю так: `Вы едете по Кутузовскому, потом по Можайскому шоссе, видите указатель `Зона отдыха `Переделкино` - и налево`. Я настолько привык к этой фразе - гости приезжают довольно часто, - что сам уже не вдумываюсь в ее смысл. Точно так же, как в словосочетание `Зона отдыха`.
Зона? Отдыха?
Как-то раз я услышал классный рассказ одного старого эмвэдешника: `Ты знаешь, почему здание МГУ на Ленинских горах разделено на `зону А`, `зону Б`, `зону В`? Университет же строили зеки, на том месте была зона... Университет построили, а названия, как водится, сменить позабыли`.
Господи, мы все еще в зоне.
Мы - в `режиме`: `режим работы`, `режим приема`... Сколько еще таких словосочетаний? Ну, вспомните?
Я чувствую себя сыном XX века. Хотел бы чувствовать себя сыном Девятнадцатого. Не получается. Или получается изредка. Последнее время все реже и реже.
Это - первое вступление к этой книге.
Сейчас - второе.
А может, это бог наказал нас всех, живущих в этой стране и в этом веке, доказывая тем самым свое существование? или наоборот? послал испытание, выйдя из которого - пусть не мы, пусть наши дети, - никогда не повторят этот страшный путь?
Я не знаю, откуда взялись во мне эти слова. Я не умею верить в Бога, и потому у меня не может быть к нему никаких претензий. Да и надежд, в принципе, я на него не возлагаю. По той же причине.
Но слова эти родились, вылупились, как птицы из гнезда, возникли где-то в глубине сознания, на дне души - там, куда и заглядывать страшно, как в пропасть, перед которой остановился, замерев от восторга и страха.
Что же такое произошло в XX веке? Коричневая чума. Красная чума. Просто чума. Чума, рак, Спид. Война, еще война. Еще множество войн. Облако-гриб. Мир на краю пропасти.
Что произошло с человеком? Жил-был человек.
Однажды другой человек, которого он считал своим учеником, его предал.
Уже тысячелетия человечество размышляет над сущностью поступка Иуды.
В XX веке предательство стало неосуждаемым. О нем перестали размышлять и считать его пороком, которого надо стыдиться.
XX век превратил миллионы и миллионы неплохих, в сущности, людей в предателей. Сначала объявив предательство доблестью, потом - государственной необходимостью, потом - возведя его в систему, потом - сделав эту систему настолько же естественной, насколько естественны человеческие потребности.
Научно-технический прогресс - любимое детище нашего столетия - поставил производство иуд на конвейер.
Так было не только в России. В Германии - при Гитлере. В Португалии - при Салазаре. В Чили - при Пиночете. Во всех странах, которые назывались социалистическими. Можно еще перечислять и перечислять.
Но меня, естественно, интересуют моя страна и мои соотечественники.
Однажды я обратился через газету, в которой тогда работал, к секретным агентам КГБ, к `стукачам`, как их у нас называют, с предложением снять с души камень. Если, конечно, этот камень давит на сердце.
Я и сам не ожидал, что уже спустя день в дверь моей комнаты раздастся осторожный стук и человек скажет мне: `Я тот, к которому вы обращались...` А еще через неделю на мой стол лягут первые письма, на конвертах которых стояло слово `Исповедь`. Так рождалась эта книга.
Далеко не все бывшие секретные агенты работали на спецслужбы - от ВЧК до ФСК - по идейным или каким-либо другим объяснимым причинам. Страну опутала липкая паутина предательства, но зачастую она создавалась ценой трагедий и разрушения личности. Даже самые самодовольные стукачи, не говоря уже о миллионах вынужденных иуд, были продуктами Системы, были Рабами госбезопасности.
Я попытался дать им слово. Для того, чтобы кто-то показался, кто-то - объяснился, кто-то - а были и такие - в лицо мне бросил: я прав, для защиты Родины все методы годны.
Бог им судья. Но, может быть, поэтому, отступая от темы, вспомнил в этой книге и о других людях. Не ставших рабами.
О тех, кого Система не сломила, кто не поддался всеобщей религии предательства. Пусть их было в тысячи, в десятки тысяч раз меньше, но они были. И это они позже возглавили восстание против Системы.
Из истории не выбросить страниц. Мы выросли в Зоне со всеми ее законами.
`Зона в тенях и лицах`... Таким могло быть еще одно название этой книги.
`Рабы ГБ` Часть первая Время и люди
Трудно сегодня, с высоты наших лет и нынешних взглядов, понять, как и почему поступок Павлика Морозова был возведен в подвиг. Я еще остановлюсь на этом - на воинствующей антиморали, подмявшей под себя всех и все, но сейчас хочу сказать вот о чем. Осуждать легко. Мы можем с гневом отвергать причины, толкнувшие на предательство тех, кто стал сексотами и стукачами из-за другого, сложившегося уже менталитета души, - и в этом, наверное, огромная заслуга последнего времени. Но давайте не будем забывать, что творилось многие десятилетия за `железным занавесом`. Понятия-перевертыши, поступки-перевертыши, люди-перевертыши... Страх перед Системой, жернова которой перемололи десятки миллионов, желание выжить...
Я не оправдываю своих корреспондентов. Просто напоминаю о том, что неизвестно, как бы мы сами в те годы сумели противостоять религии предательства.
`Рабы ГБ` Часть первая Первое причастие
Кажется, было лето... Да, лето.
Помню открытое окно и мягкий шум Цветного бульвара, заполнявший крошечную комнату, которую мы делили с Heлей, Лидой и Юрой. У меня был собственный журнальный столик, у Нели и Лиды по столу, а у Юры - свой стул...
Раньше в этой комнате сидела одна Неля, и мы, поочередно перебравшись из `Комсомольской правды`, превратили, как после революции, отдельную квартиру - в коммунальную. На четвертом этаже старого здания `Литературной газеты`.
Шел 1980 год, когда уже все понимали и не стесняясь в очереди, в метро, чуть ли не на профсоюзных собраниях рассказывали все новые и новые анекдоты про престарелого лидера. Вспомнил один: `Товарищи, - обращается Брежнев к членам Политбюро. - Предлагаю обсудить поведение товарища Пельше. Вчера он опять украл у меня двенадцать оловянных солдатиков...`
Смех стоял над страной, и, наверное, этим смехом, новыми и новыми анекдотами про выживающего из ума лидера, казалось, обреченного на бессмертие, каждый из нас пытался отгородиться от ужасающей действительности, в которой не оловянными - живыми солдатиками играли вожди в Афганистане, а в Горьком (помните: `Знаете, как переименовали город Горький? В город Сладкий!`) томился изгнанием академик Сахаров, и другие академики, полковники, композиторы, официально `выдающиеся` писатели и неведомые швеи-мотористки клеймили его позором с газетных страниц...
Да... Так вот об одном летнем дне 1980 года. Точнее, об одном телефонном звонке, из-за которого этот день остался в памяти, а не растворился в других пролетевших днях.
- Юрий? - услышал я в телефонной трубке вкрадчивый (как мне тогда показалось) мужской голос.
- С вами говорит Алексей Иванович...
- Какой Алексей Иванович?
- Алексей Иванович. Из Комитета государственной безопасности! - почему-то радостно сообщил мне телефонный незнакомец. И поспешно добавил: - Нам, Юрий, надо будет с вами встретиться.
- Ну, приходите... Я - на работе, - без особой радости сказал я.
- Да что вы, Юрий! У вас же там люди! Нет, на работе никак невозможно!
- Так что, мне, что ли, к вам на Лубянку идти?! Тогда давайте присылайте повестку. И вообще, откуда я знаю, кто мне звонит на самом деле!
- Да я вправду из КГБ! Что вы, право... - в его голосе появилась обида. - Можете записать мой телефон и сами мне позвоните! - И мне был продиктован телефон, номер которого начинался с их характерных 224.
Я ответил, что никуда звонить не буду и приходить тоже никуда не собираюсь, и что если я нужен КГБ, то пускай он сам ко мне и приходит.
- Да это очень важно, важно... Ну как вы не понимаете!.. Это действительно важно! - заверещал Алексей Иванович.
- Нет, - отрезал я, придав голосу необходимую твердость. - Я никуда не пойду!
- Ох, Юрий, Юрий... - вздохнул расстроено Алексей Иванович (а может, Иван Алексеевич, а может, вообще какой-нибудь Фаддей Булгаринович? А может, и не из КГБ?) - Пойду докладывать руководству.
- Докладывайте! - Я резко положил трубку
- Что им нужно? Их интересую я? Или хотят что-то узнать о моих друзьях? Что за спешка? Может, подумал, это связано с последней командировкой в Узбекистан и опубликованной мною статьей о мафии? Или - просто так, поближе познакомиться?
Об этом, помню, я думал, прервав разговор с неожиданным и таинственным Алексеем Ивановичем.
И, конечно, тут же вспомнил свою первую встречу с представителем организации, собственный интерес к которой, наверное, равнялся интересу ее ко мне и моим друзьям.
Да, это было еще лет за десять до этого звонка. Я работал тогда в `Московском комсомольце` и переживал то счастливое время журналистской юности, жгучего любопытства к миру и счастье встреч с новыми и новыми людьми, которое, как я позже понял, повторить уже невозможно.
Однажды вечером мы пошли бродить по улицам. Помню, нас было четверо. Девушка, которую тогда любил, - или казалось, что любил. Наш фотокорреспондент Игорь Агафонов - потом, через много лет, умерший от рака горла, и тихий, нежный журналист Олег Калинцев, всю жизнь создававший устный роман `В стране дураков`. (В этой его стране было два правителя: Иван Грузный и Иван Грязный, - а в картинной галерее висела главная картина: `Иван Грузный зачинает своего сына`).
Мне было двадцать лет, девушке, наверное, столько же, а Игорю и Олегу - лет по сорок, как мне сейчас, но называл я их на `ты` - Игорь, Олег, так как еще только-только придя в газету семнадцатилетним и отправившись на одно из своих первых заданий вместе с фотокорреспондентом, по возрасту годящимся мне в отцы, услышал в ответ на мой вопрос, как его называть по отчеству, наставительное: `Запомни, старик, у журналистов нет отчеств`.
Итак, мы вышли на Чистые пруды, дошли до Покровки, где в прежнее время был винный подвал, в который вели три ступеньки, истоптанные башмаками многих поколений журналистов расположенного рядом газетного комбината, свернули на улицу Богдана Хмельницкого и оказались в шашлычной на углу.
Вот еще объявление в стране дураков: `Меняю одну военную тайну на две государственные`, - сказал Олег, и мы все громко рассмеялись.
Потом вспомнили, что на днях наш приятель-поэт пришел ночью в приемную КГБ (естественно, пьяный) и предложил вниманию дежурного гимн, который он сочинил. Там были такие слова:
Идут вперед колонны наши быстрые,
И конница бежит издалека,
На площади железного Дзержинского работает полночное Чека...
А припев в гимне был таким:
Мы чекисты, руки наши чисты...
Мы громко разговаривали, еще громче смеялись, и больше, чем вино, пьянило меня и присутствие рядом девушки (мне и вправду казалось, что я ее любил), и сидящие рядом два старших товарища по счастливой тогда газетной жизни. И я скорее почувствовал, чем заметил двоих, сидящих за соседним столиком. Слишком недобро и напряженно смотрели они на нас, и я, обернувшись на этот взгляд, увидел, как старший - седой, с бульдожьей челюстью - что-то сказал своему молодому спутнику и с пьяной ухмылкой уставился на Олега.
И что ответил дежурный по КГБ? Он ему ответил: `Товарищ поэт! ЧК работает не только ночью, но и днем. Советую вам для начала проспаться`... - Олег заканчивал свой рассказ, когда над нашим столиком вырос седоволосый, с тяжелой челюстью.
Повторяю, Олег Калинцев был человеком кротким и нежным, ненавидящим всякие скандалы и потому, наверное, часто нарывающимся на них.
- Па-азвольте ваши документы, - хулигански растягивая слова, сказал седоволосый, наклонившись над Олегом.
- Сядьте на место, - помнится, грубо оборвал я его.
- А тебя, щенок, не спрашивают! - огрызнулся незваный гость и повторил: - Па-азвольте документы...
Тут поднялся Игорь, что-то еще сказал я, потом тот, второй, подскочил, стал оттягивать своего приятеля за руку, приговаривая: `Мы на улице с ними, на улице...`.
В общем, вечер был безнадежно испорчен. Мы встали и пошли к выходу, и я, помню, думал только об одном: если сейчас начнется драка, то где? Прямо в шашлычной? Возле гардероба на глазах у швейцара? На улице? Если в кафе или в вестибюле, то тут же прискачет милиция и скорее всего возьмут нас, так как милиция - а это уже всем было известно - журналистов не любит. А если на улице, то можно будет быстро помахаться и тут же удрать, пока милиция еще не подоспела. Но если будет драка, то куда девать девушку? Еще я думал о том, почему они пристали именно к Олегу, и о том, что же это за люди, и еще о всякой всячине, которая приходит в голову в такие минуты.
Они нас ждали в вестибюле около гардероба. Тот, с бульдожьей физиономией, встал на пути у Олега и, помахивая красной книжечкой, властно сказал:
- Ну, ты... Давай-ка документы!
- Ладно-ладно... Дай пройти... - Я попытался оттеснить плечом седоволосого, и вдруг услышал за спиной тихий голос:
Лучше уж мне предъявите документы...
Я обернулся. Парень - почти мой ровесник - вытаскивал красную книжечку. Сколько же их за один вечер! И мне:
- Комитет государственной безопасности. Документы, пожалуйста!..
- Ага, вот, вот... - завопил спутник седоволосого. - Так их, так... Поговорите мне еще! Ух ты, гнида!
- Он помахал кулаком перед лицом Олега...
- Тихо, товарищи, тихо... Разберемся, - негромко сказал парень. И опять обратился ко мне: - Документы есть при себе?
Я посмотрел на парня и неожиданно понял, что сейчас все будет нормально, что есть одно соединяющее нас с ним: возраст. Тот юношеский возраст, который делал нас сильнее и седовласого, с бульдожьей челюстью, и моих старших коллег журналистов.
- Парень, - заговорил я быстро, - что эти к нам прицепились?! Из газеты мы... Вот, смотри... - Я протянул ему свое редакционное удостоверение. - Ты посмотри, они же еле на ногах стоят...
Парень взглянул мне в лицо, потом - в удостоверение, потом снова на меня, профессионально сличая лицо с фотографией. Затем, повернувшись к старому бульдогу, спросил:
- А ваши документы?..
- Мы из МВД, парень, из МВД... Ты вовремя подошел... Они там такое болтали!..
Только тут я вспомнил, с чего же все началось... Да нет, не просто так они пристали к Олегу. Все было куда интереснее. Тот, седовласый, предложил своему приятелю выпить за Сталина. И когда они чокались, Калинцев прыснул. Тихо прыснул, я сказал бы, кротко... Но они это заметили. Да, вспомнил, началось все с этой усмешки Олега...
- Ладно-ладно... Давайте расходитесь, товарищи. - И, как мне показалось, парень из КГБ весело подмигнул мне.
Что было потом... Потом мы двинулись по улице... Шел снег... Улицы были в мерзком состоянии, хотя не в таком, как сейчас, конечно... Был снег, но тепло... Я не заметил, как исчез Игорь... Потом, помню, шепнул Олегу: `Давай в подворотню...` Потом на остановке толкнул девушку в дверь подошедшего троллейбуса, шепнув: `Быстро! Ночью позвоню...`
И мы шли уже вдвоем с тем парнем, который все больше и больше становился мне симпатичным, а сзади, не отставая от нас ни на шаг, - бульдожелицый со своим спутником, ругаясь уже не только на меня, но и на моего спутника...
- Я узнаю, кто у тебя начальник... Я завтра позвоню!.. Работать не умеете!.. Мышей не ловите... - что-то вроде этого бормотал старший.
А парень, не оборачиваясь и, как казалось мне, не обращая на них внимания, тихо говорил мне:
Во менты! Ну, дают! Нажрались и дают, скажи, а?..
Я помню счастье от самого движения, которое охватило меня тогда... Мы шли по Богдана
Хмельницкого, потом - по Чернышевке, не видя дороги, и я думал, как ловко все устроилось, как чертовски незаметно исчез в подворотне Олег, как вовремя подошел троллейбус, как весело я буду рассказывать об этом происшествии завтра своим друзьям, и какой замечательный парень этот чекист, что сразу все понял, оценил, сообразил, кто они, а кто мы...
Потом, помню, молодой товарищ седоволосого обогнал нас, побежал куда-то в сторону, и вдруг перед нами возник сержант в шубе и с кобурой.
- Эти, эти... - показывал молодой пальцем на нас.
- Документы, - сержант загородил нам дорогу.
И вдруг сзади - тихий и спокойный голос:
- Мне, пожалуйста, документы. Комитет государственной безопасности...
Человек в пыжиковой шапке, уже в возрасте, цепко ощупывал нас глазами...
- О... Здравствуйте... - обрадовано воскликнул мой новый знакомец, отвел в сторону своего коллегу и что-то зашептал ему в ухо...
Я стоял, слушая переругивание двух эмвэдешников, рядом как памятник невозмутимо возвышался сержант, и от обилия красных книжечек, увиденных мною на протяжении короткого вечера, кружилась голова. Да сколько же их на одной улице, на маленьком пятачке Москвы? Что же за махина такая в стране, что шаг ступишь - непременно наткнешься на чей-нибудь подозрительный взгляд? Они что, нас охраняют или от нас охраняют? Сколько же денег ухлопывается на эту ерунду?
Может быть, и об этом я думал в те минуты, впервые в своей жизни столкнувшись с представителями таинственной конторы? Может быть, юношеское воображение толкало меня тогда к другому - к образу государства, которое, как в клетку, заключено в громадины домов на площади Дзержинского? Не знаю, не помню...
Скорее всего, я начал задумываться об этом позднее и при других обстоятельствах. Тогда же, помню, я просто радовался такому замечательному приключению.
Мой новый знакомый отлетел от своего коллеги в пыжиковой шапке и несильно подтолкнул меня:
- Ноги!.. Быстро!..
И мы пошли... Какой-то подъезд... `Видишь, здесь черный ход...` Какая-то арка... `Проходной двор - запоминай...` Какой-то переулок... `Прямо - Солянка, но нам туда не надо...`
Быстро мелькали узкие переулки... Иногда мой знакомец останавливался, нагибался, будто завязывая шнурок: `Вот, запоминай... Делай так, чтобы убедиться, что нет слежки...` Иногда останавливался возле телефонной будки: `И телефон в таких случаях тоже помогает...` Иногда делал вид, что мы ловим такси: `Запомни, никогда не садись в первую машину...`
Меня же в тот момент охватило веселье. О, черт, как здорово! Какой парень!.. И я уже представлял себе, как познакомлю его со своими друзьями и как в каких-нибудь переделках он прибежит на помощь... А потом парень остановился:
- Ну, хватит, урок окончен...
И вдруг что-то новое появилось в его глазах. Я даже сначала не понял, что именно. А он деловито спросил:
- Как, ты говоришь, фамилия Олега, что с тобой сидел?.. А того, второго? А девушка, она что - работает или учится?.. Он вытащил из кармана маленький блокнотик и ручку
- Да зачем это тебе? - удивленно спросил я.
- Ну, давай, давай... Как его фамилия? Он же Олег? Да, Олег?
- Ты что? Зачем?
- Да служба у меня такая, понимаешь, старик, служба...
Я уже не помню, как мы расстались. Наверное, как пишут в романах, холодно. Но хорошо помню отчаяние, охватившее меня тогда. Будто как в детстве: подарили паровоз, а потом отняли, сказав, что эта игрушка - совсем для другого мальчика... Ведь самое ценное в юности - это радость узнавания новых людей, счастье от того, что ты не одинок и что рядом, только оглянись, сотни людей, которые точно такие же, как и ты сам, и что самой судьбой вам предназначено совершить - да, всем вместе! - прекрасные и удивительные поступки!
И вдруг... Это не он, а его служба ласково улыбается тебе. Это не он, а звездочки на его невидимых погонах, внимательно всматриваются в твои глаза и вслушиваются в твои мысли.
Где сейчас тот парень? Кто он сегодня, если прошел сквозь всю череду переименований своей организации? Майор? Полковник? А может быть, уже и генерал? Вспоминает ли он встречу с наивным юношей-журналистом?
Я-то его хорошо помню и, в принципе, благодарен ему за урок, который он мне тогда преподал. Хотя в то мгновенье мне было, помню, горько и стыдно, и я с ужасом вспоминал, не сказал ли я ему что-нибудь такое, что могло навредить моим друзьям...
И вот спустя десять лет я тупо смотрел на телефон, размышляя, что же от меня понадобилось этому странному Алексею Ивановичу и его странной организации.
И тут телефон зазвонил вновь.
Казалось, что Алексей Иванович только-только взбежал вверх по лестнице, - таким прерывающимся, с одышкой был его голос:
- Нет, Юрий... Никак невозможно... Я только что от руководства... Нет... Только сегодня... Вопрос очень срочный... Чрезвычайно срочный... Никак нельзя у вас в редакции... Поймите же, к вам люди заходят... А вопрос не терпит отлагательства...
Да что за вопрос-то такой?! Касается меня лично, как Юрия, то есть как просто человека, или как журналиста, представляющего `Литературную газету`?
- И так и так, Юрий, и так и так... Очень, очень нужно увидеться... И руководство...
- Черт с вами! - решительно заявил я, сам порадовавшись тому, как это сказал. - Только моя страсть к приключениям заставляет меня идти на эту встречу!
- Вот и чудесненько, вот и чудесненько, - возликовал Алексей Иванович.
Где? Когда?
Любая гостиница на выбор: `Россия`, `Берлин`, `Будапешт`... Я прикинул, что ближе от редакции.
- Ладно, `Будапешт`...
- Через полчаса я вас жду.
- Да как я вас узнаю-то? - спросил я.
- Не беспокойтесь... Мы вас узнаем, узнаем... - радостно проворковал таинственный незнакомец.
Я вышел в коридор и увидел Юру Роста, выходящего из фотолаборатории.
- Юра, - попросил я его, - подстрахуй, пожалуйста... Может быть, меня хотят растворить в ванне? - И рассказал о надоедливом Алексее Ивановиче, так страстно жаждущем свидания со мной.
До `Будапешта` мы домчались в считанные минуты. Рост остановил машину недалеко от гостиницы и сказал, что посмотрит на этого человека (`Ты только попроси его сразу же предъявить документы`) и дальше будет действовать смотря по обстоятельствам: или подождет меня у входа, или вернется в редакцию.
- Но учти... Растворение в ванне - процесс болезненный, - кажется, пошутил на прощание Юрий. И я отправился на встречу, которую, учитывая необычность ее проведения, вполне можно было назвать конспиративной.
Теперь такой вопрос... Вспоминаю, испытывал ли я тогда страх?
Не очень-то просто на него ответить, особенно сейчас, задним числом.
Вообще-то у меня не так давно появилась теория, согласно которой жизнь - это преодоление детских страхов. Сейчас, допустим, у меня, кажется, не осталось никаких страхов (имею, естественно, в виду страхи, испытываемые человеком по отношению к самому себе, а не за детей или друзей). Кроме, может быть, одного - перед кабинетом зубного врача. Правда, по этой теории получается, что к смерти человек подходит с таким счастьем бесстрашия, что вместо похоронного марша должен звучать марш из `Веселых ребят`. Но это я сейчас так думаю, когда самому за сорок, а на улице уже девяностые.
А каким я был тогда, в восьмидесятом? Ведь не только я был иным, но и КГБ еще оставался могущественной и очень серьезной организацией. И относились к секретным службам не так, как сегодня.
Нет, точно помню, что я не испытывал страха, делая несколько шагов по направлению к гостинице. Но объясняю это только лишь одним: я уже привык тогда себя чувствовать более-менее под защитой газеты. И второе. С годами мы выработали в себе ироническое отношение к КГБ, несмотря на то, что все больше и больше убеждались во всемогуществе этой тайной организации, спрутом опутавшей страну
В юности мы с особым гусарским шиком распевали песню Вадима Черняка про Васю Чурина:
Дни январские белы, негорячи,
Вот опять не тает снег на мостовой,
Очень мерзнут на бульварах стукачи,
Мой приятель Вася Чурин чуть живой...
Вадим всегда утверждал, что Чурин - реальный человек, что они познакомились в шашлычной на Богдана Хмельницкого (той самой, кстати), что по пьяному застолью Вася раскрыл свою страшную тайну и после этого ловил Вадима на улицах и настойчиво зазывал выпить. Поэтому Черняку пришлось написать еще три песни про Васю Чурина и в последней почему-то отправить его в ссылку в город Гусь-Хрустальный, где (как пелось в песне), `нет ни гуся, ни хрусталя`...
Итак, страха я, скорее всего, тогда не испытывал. Но был... Как бы точнее сказать... Ну, в состоянии нервного ожидания. Да сами посудите! Ни с того ни с сего... Звонок... Спешка...
Свидание в гостинице... Черт знает что!
- А вот и Алексеи Иванович! - тут же определил я, заметив человека, который радостно заулыбался при виде меня. Лет сорок, лицо, не различимое в толпе... Клерк клерком...
- Вот замечательно, Юрий, вот замечательно... И чтобы вы не волновались... - и он открыл удостоверение, разделенное, как я помню, внутри на три разноцветных полосы.
Ага, правильно... Алексей Иванович... КГБ... Майор... О, майор!..
Я, помню, долго рассматривал удостоверение - больше для Юрия Роста, который из `Жигулей` наблюдал за нашей встречей. А потом спросил:
- Ну и где же будем разговаривать?
- Вот, пожалуйста. - Он гостеприимно распахнул двери гостиницы.
А дальше произошла замечательная сцена.
Дело в том, что из всех врагов, которые у меня есть, на первом месте стоят швейцары. Сколько я себя помню, они меня никогда никуда не пускают, а если и пускают, то долго подозрительно смотрят вслед. Я знаю, что не умею с ними разговаривать, и у меня, как ни стараюсь, никогда не получается пронести себя мимо них как важный государственный груз, не подлежащий таможенному досмотру.
Вот и тогда, как только майор, пропуская меня вперед, открыл дверь гостиницы, наперерез мне бросился швейцар:
- Вы куда! Куда!..
- Товарищ со мной, - тихо произнес Алексей Иванович.
- А вы сами кто такой! - вдруг заартачился швейцар, перегораживая путь уже майору в штатском.
- Я, честно, с некоторым злорадством наблюдал эту сцену, но в то же время с интересом ждал, как же выйдет из создавшегося положения Алексей Иванович, и не пригодится ли этот опыт впоследствии мне самому.
Майор злобно бросил швейцару:
- Дайте пройти! Уберите руки!
- Что значит, уберите руки! - взорвался швейцар. - Визитку! Тогда майор, бросив на меня извиняющийся взгляд, подошел вплотную к швейцару и шепнул несколько заветных слов. Которые, правда, бдительного стража не испугали, потом что, пропуская майора, он недовольно буркнул:
- Так бы сразу и сказали! - И уже мне: - А вы куда?
- Да со мной товарищ, со мной... - бросил ему майор и, уже когда мы миновали вход, выругался: - Вот болван... Бывают же такие болваны!
И, когда мы уже поднимались по лестнице, вдруг добавил:
- Я этих швейцаров, если откровенно - то просто ненавижу, - чем тут же, естественно, вызвал во мне чуть ли не братскую симпатию.
Мы, помню, шли какими-то переходами, поднимались по лестнице, потом снова опускались.
- Я, Алексей Иванович, вот так вот еще ни разу ни с кем не встречался, - сказал я ему. - Чтобы так!
Тайно. В гостинице.
- Неужели первый раз? Да не может быть! - как показалось мне, искренне удивился майор.
- И вообще, - добавил я, - с вашими никогда и не встречался. Я больше с милицией.
- Да не может быть! Неужели впервые?! - снова удивился он, видимо, не поверив.
Наконец, мы остановились у дверей какого-то номера, и майор без стука вошел. Навстречу поднялся полный пожилой человек, званием, судя по возрасту, уже давно не майор.
Вот и Юрий... а это... - И Алексей Иванович скороговоркой назвал мне какое-то имя-отчество, которое я так и не смог разобрать.
- У нас здесь товарищ живет... - кивнул старший на девственно чистую комнату. - Но сейчас он по Москве гуляет, осматривает достопримечательности, вот мы и воспользовались его номером.
Солгав, он не покраснел.
Ну, а дальше... Дальше - самое трудное для меня: пересказать разговор, состоящий из междометий и ничего не значащих вопросов.
Помню, с порога я сказал:
- Когда я шел к вам, то все время думал, какая из иностранных разведок меня завербовала?..
На что тут же последовал ответ: да что вы! да как вы могли подумать!
Дальше меня спросили:
- Ну, как ваша жизнь? - И когда я ответил, что жизнь как жизнь, то последовал следующий вопрос: - Ну а вообще?.. Я, естественно, ответил, что и `вообще` ничего. Потом: `Как дома? Как на работе? Трудно поднимать острые темы?` И прочая ерунда.
Примерно в эти годы замечательный детский писатель Эдуард Успенский написал в КГБ письмо, в котором обвинил генерала Абрамова, тогдашнего руководителя пятого, идеологического, управления в покрывательстве всяких темных делишек одного из писательских генералов. Когда Эдика вызвали в КГБ, то первым делом спросили, как у него со здоровьем. `А здесь у вас что, поликлиника?` - рассвирепел Успенский.
Так вот. Меня не спрашивали даже о здоровье. Меня вообще ни о чем не спрашивали. Не называли никаких фамилий и от меня никаких фамилий не требовали.
Мы сидели и лениво разговаривали, как случайно встретившиеся в вагоне поезда люди. И дело, как я чувствовал, уже шло к тому, чтобы обменяться мнением о погоде и о видах на урожай, я уже начал нетерпеливо посматривать на часы, когда старший сделал эффектную паузу, бросил на меня долгий взгляд и спросил:
- Скажите, Юрий, как вы оцениваете влияние буддизма на секции каратэ?
- Чего? - удивился я.
Вопрос был повторен. И пока я объяснял, что никакого отношения не имею ни к буддизму, ни к каратэ, что ни разу в жизни - разве что по телевизору - не видел буддистского монаха и сам каратэ не занимаюсь, лица моих собеседников удивленно вытягивались.
- Как же так... - растерялся Алексей Иванович. - А нам сказали, что по этому вопросу вы большой специалист!
- Так из-за этой ерунды весь ваш маскарад? Эта спешка? Телефонные звонки? Гостиница? Конспиративная встреча? - точно так же, помню, растерялся и я сам...
В ответ раздалось что-то нечленораздельное о том, как тяжело сейчас с молодежью, что информация на нуле, а сотрудники - так мне откровенно и сказали - в силу возраста и специфических стрижек никак не могут проникнуть в различные молодежные тусовки.
- Ну, тогда я пошел... - решительно сказал я. И уже возле выхода меня догнал Алексей Иванович, буквально прижав к дверям ванной комнаты. Понизив голос, он выдохнул:
- Но, Юрий, просьба. О нашей встрече - никому ни слова!
- А уж это нет! - помню, с гордостью ответил я. - Это уж я никак не могу. Я не Вася с улицы, а спецкор `Литгазеты`, и первым делом обязан, - я специально подчеркнул это слово, - обязан сообщить о нашем контакте руководителям редакции.
Слово `контакт` я тоже подчеркнул.
- Ну зачем же, Юрий...
С этим мы и расстались.
Я радостный возвратился в редакцию и, увидев в коридоре Аркадия Удальцова, тогдашнего нашего зама главного, сказал, что только-только из гостиницы `Будапешт`, где состоялась такая вот идиотская беседа.
- Здесь что-то не то... - протянул Удальцов. - Может, они хотят из тебя сделать секретного агента?
Потом я рассказывал эту историю множество раз: в командировках, в застольях, на пляже, друзьям и даже малознакомым попутчикам в поездах.
И все долго смеялись.
Кстати, майор Алексей Иванович звонил мне еще дважды, в том самом, 1980-м. Один раз он мне почему-то радостно сообщил, что только что вернулся из отпуска, второй - признался, что очень ему нравится, как я пишу, и попросил назвать номера газет, в которых были мои статьи.
С тех пор он исчез...
До сих пор не могу понять, что же им было тогда от меня надо? Действительно ли их интересовала эта ерунда про буддизм и каратэ или просто нужен был повод для беседы?
Как-то я рассказал эту историю ленинградскому писателю Константину Азадовскому (о его судьбе еще пойдет речь в этой книге), который сам по милости КГБ отсидел два года на Колыме.
По мнению Кости, вот так же, как и меня, вызывали и вызывают многих, но большинство предпочитает о подобных встречах не рассказывать. Почему? Да потому, по его мнению, что их заставляют молчать под угрозой компрометации.
Не знаю, могли ли Алексей Иванович со своим начальником чем-то мне пригрозить в том, восьмидесятом, и потом - сделать своим осведомителем. Не знаю, не уверен...
Скорее всего, больше они никогда не приглашали на конспиративные встречи по другой причине: слишком быстро и слишком многим я рассказал об этой странной встрече. Вполне возможно, они решили, что с таким трепачом уж лучше и не связываться.
Не знаю, не знаю... Им было виднее. Но вот что поразило меня сейчас в себе самом, когда вдруг ударился в собственные воспоминания: как отчетливо сохранились в памяти эти две встречи! Какое было время года - помню! Какая погода стояла на улице! Время суток, место встреч, с кем был, о чем разговаривали - все-все! Даже запахи - именно те запахи, тех лет, - и то, кажется, если чуть-чуть постараюсь, мгновенно почувствую.
А что, эти встречи были из числа главных в моей жизни? Да абсолютно нет. Больше того - они из тех, которые и не должны остаться в памяти. Мало ли с кем сводила судьба! Уж не говорю, со сколькими чиновниками из разных министерств и ведомств мне приходилось видеться. Так сейчас хоть убей - не вспомню, ни что это были за чиновники, ни о чем мы с ними говорили и для чего встречались.
А эти встречи - помню. А эти - не позабыл. Я это к тому, что сижу сейчас, читаю письма-исповеди, пришедшие ко мне, и в них - то же самое!
Зоя Федоровна Суржина помнит, что в местную, свердловскую Лубянку ее вызвали к 15.30. А это когда было - в 1951 году! Не просто - днем и не просто - после полудня, а именно к 15.30...
А. С. Гуревич не забыл, что каюта, в которую его вызвал особист, чтобы предложить `стучать` на товарищей (он служил на корабле в пятидесятые годы), имела номер А-40.
Иля Анатольевна Штейн пишет, что свидания ей назначались на Кудринской площади - так в 1933 году называлась площадь Восстания (до того, как ее недавно снова сделали Кудринской).
Или уж совсем невероятный факт:
`Мне было указано, куда ежемесячно звонить по телефону.
Номер этого телефона я помню даже спустя 55 лет: Некрасовская АТС 2-18-89` - это пишет агент ОГПУ Н., сейчас уже древний старик.
Нет, не просто так, не случайно выхватывает память из всего накопившегося за жизнь мусора именно эти мгновения. И мне тоже - нечего удивленно разводить руками, а что это я помню подобную ерунду?
Да нет, помнишь, потому что и для тебя это была не ерунда. Это сейчас веселишься, а тогда, в юности, убежден, сам воспринимал эти странные встречи куда более остро, и, конечно, тревога охватывала тогда еще не очень окрепшую твою душу.
А вот еще одна защитная реакция памяти.
Из письма в письмо повторялось, что те, кто вербовал, имели `цепкий, колючий взгляд` и `вкрадчивый голос`. Да и сами по себе чекисты с первого же знакомства вызывали омерзение.
`Странными казались его лицо и фигура, словно выращивали человека в парнике или накачивали гормональными препаратами, отчего он имел щечки младенца, приличный животик и глаза, не выражающие никакого чувства` (молодой белорусский писатель Славомир Адамович).
`Низкорослый... Короткие ноги. Круглое одутловатое лицо. Пристальные свинячьи глазки` (московский актер А. А. Головин).
Еще десятки подобных портретов чекистов нашел я в исповедях!
Да что, не было, что ли, среди них гусаров? Не было поэтов? Не любили их женщины? Не было среди них рубах-парней и заводил компаний? Не пели разве они в своих компаниях Вертинского в 30-е или Высоцкого в 70-е? Неужели только физическими уродами заполнялись коридоры больших и малых Лубянок во времена ЧК, ГПУ, НКВД, КГБ?..
В другом, наверное, дело.
В страхе перед Ними!
`У меня подкосились ноги...`, `Я похолодел...`, `Ладони тут же стали влажными...`, `Я замерла от ужаса...` - подчеркиваю фразы из писем секретных агентов, первых попавшихся, лежащих сейчас передо мной на столе.
Именно страх перед Ними превращал Их, людей, возможно прелестных в быту или замечательных в дружеских компаниях, в монстров, `накачанных гормональными препаратами`.
А страх, переживаемый тобой, может иметь только такое лицо.
Хотя бы этим оправдаться сегодня за тех, кого предал, кого продал, кому изменил...
Нет, зря я так написал! Не для того, чтобы бросить в кого-то камень, я взялся за эту книгу.
И те, кто ждал на конспиративных квартирах, и те, кто, робея, поднимался по лестнице, чтобы прийти на эту конспиративную встречу, - все были частью одной безумной машины.
И ты сейчас, как школьник на уроке физики, пытаешься понять, почему одно колесико приводит в движение другое, другое - третье.
И вот уже все завертелось...
И человек как в метели, которая кружит, кружит и кружит, и не видно дороги, и не видно просвета.
`Рабы ГБ` Часть первая Одинокий голос в хоре. Москва 1931 год.
`В октябре 1931 года я поступила в Московский гидрометеорологический институт. Где-то в первую декаду учебы на листке из школьной тетрадки появилось объявление, в котором было написано восемь фамилий, в том числе и моя. Всем нам предлагалось зайти в отдел кадров. Каково же было мое изумление, когда мне сообщили, что я должна зайти на Лубянку. Правда, в то время слово `Лубянка` еще не звучало так зловеще, как в последующие годы, хотя и радости, конечно, не вызывало.
Я решила, что меня будут привлекать за побег из Кемеровского рабфака, и решилась на чистосердечное признание о побеге. Дело в том, что в 1928 году, приехав в Кемерово, я поступила на курсы штукатуров. В том же году там открылся вечерний трехгодичный рабфак. Два года я работала и училась, а на третьем курсе нас перевели на дневное отделение со стипендией в десять рублей.
В Кемерово было три шахты, кадры шахтеров состояли частично из сезонников, которые к началу полевых работ разбегались, и нас, студентов, бросали на прорыв. Так что мы про шахты знали не понаслышке. Тогда же я решила, что горняком не буду.
В июле 1931 года я закончила рабфак, и чтобы не работать на шахте, мы, несколько рабфаковцев, решили бежать.
В это время в Кемерово существовало общество путешествий и экскурсий. Там можно было получить путевку, дающую право на льготный проезд по железной дороге и двухразовое питание по льготной цене. Но оказалось, руководство рабфака, зная о настроениях студентов, сообщило в бюро путешествий, чтоб нам, окончившим рабфак, путевок не давать. Тогда один парень посоветовал нам написать, что мы являемся рабочими коксохимзавода и что мы едем отдыхать в свой законный отпуск.
Так мы и оказались в Москве.
И вот, идя на Лубянку, я думала, что меня вызывают из-за этого, и готова была во всем признаться.
В бюро пропусков мне выписали пропуск, и началось мое шествие сквозь ряды охраны. Часовые стояли друг против друга на расстоянии 10-15 шагов, и каждая пара проверяла пропуск и направляла дальше.
Путь казался необыкновенно долгим. И, наконец, я дошла до нужного кабинета на 4-м этаже. За столом сидел выхоленный, откормленный человек в сером костюме. Стал расспрашивать, кто я и откуда, хотя анкету мою, конечно, до этого изучил.
Мой отец был Георгиевским кавалером, погиб на мировой войне, мать работала уборщицей. И он, зная об этом, начал говорить о капиталистическом окружении, враждебном отношении внешних и внутренних врагов, о революционной бдительности и т. д.
Я пыталась рассказать о своем побеге из Кемерово, но поняла, что это его совсем не интересовало. Он мне прямо предложил стать секретным сотрудником. Я отказывалась, как могла, ссылаясь на свой мягкий характер и что просто не смогу выполнить его задания. Тогда он перешел к посулам, говоря о льготах, которые я буду иметь: повышенную стипендию, хорошее общежитие, всяческую помощь при сдаче экзаменов и т. д. И после долгих уговоров я согласилась.
Что я должна была делать? Слушать враждебные разговоры, запоминать, кто при этом присутствовал, самой задавать провокационные вопросы. Я должна была заводить связи с подозрительными лицами. `Не волнуйтесь, - добавил он, - деньги мы вам заплатим`.
Он предложил мне кличку `Таня`, дал номер телефона и заставил его несколько раз повторить - записывать его было нельзя.
Так я вышла из Лубянки `Таней`, но тут же сама себе сказала, что звонить никуда не буду.
И, видимо, он забыл про меня, чему я была несказанно рада. В ноябре 1932 года я вышла замуж за однокурсника, и только примерно в первой половине 1933 года меня нашли снова. Дали мне нагоняй, почему я не звонила и не проявляла бдительность. Но к тому времени я уже была беременной, и он, в конце концов, отпустил меня с миром.
Так закончилась, не начавшись, моя карьера стукача. Ну а остальные, которых вместе со мной вызывали тогда на Лубянку? Не знаю, как они вели себя. Знаю только, что за время нашей учебы был арестован один студент из нашего потока и двое преподавателей.
З. П. Былинкина, 82 года`.
`Рабы ГБ` Часть первая Портреты на фоне пейзажа: юноша с киностудии
Нет, нет... Уж чего-чего, а этого я никогда не хотел... Меня абсолютно не интересовало, кто из людей, которых я знал или с которыми был близок, одновременно был близок с Ними. Кто, покинув наше застолье, набирал лишь ему известный номер телефона и, захлебываясь от переполнявших его знаний, пересказывал наши разговоры... Кто, оглядываясь, входил в подъезд, где на конспиративной квартире ждал его улыбающийся куратор... Кто потом не спал ночами, проклиная распроклятую свою судьбу, заставившую его пойти к Ним в услужение... Как часто я слышал от своих друзей и знакомых: `Вот бы посмотреть на свое досье! Вот бы узнать Их имена!..`
Нет-нет... Я этого никогда не хотел, больше всего на свете страшась того, что вдруг имя, которое я там увижу, больно резанет по сердцу.
Да здравствует успокоительное незнание, да здравствует вера в человечество, и пусть все остальное так и останется по другую сторону нормального течения жизни, как неопознанные летающие объекты, в существование которых я не верю и не собираюсь верить, пока сам не пощупаю их руками и не увижу глазами.
Они представлялись мне безликой толпой, как в метро в часы пик: и сам ты сваливаешься от усталости и тебе не до того, чтобы рассматривать прекрасные человеческие лица.
И когда Они впервые (после того газетного обращения) стали переступать порог моей комнаты на четвертом этаже редакции: инженер, священник, студент, чиновник, актер, хиппи, - с каким жадным любопытством я рассматривал Их. Почти так же, как в детстве (не избалованном, как сегодня, впечатлениями от прикосновения к незнакомым чужим мирам), я смотрел на иностранцев, случайно встреченных на улице: а что, они едят точно так же? что, они ночами спят, а днем бодрствуют? чувствуют ли они боль от обиды или от тоски, сжимающей сердце?
Даже когда я привыкну к Их лицам, к Их словам - то написанным, то произнесенным, к Их слезам, наконец (да-да, и слезы тоже были, правда, лишь однажды. Впрочем, когда я, чтобы успокоить захлебывающегося в рыданиях человека, нагнулся над ним и прикоснулся к его плечу, то почувствовал стойкий запах перегара и понял, что этот мой посетитель мертвецки пьян), - и то все равно для меня
Они оставались все-таки людьми посторонними, никак и никогда не пересекающимися с собственной моей жизнью.
Да, естественно, они были людьми во плоти и крови, но я их прежде всего воспринимал в качестве персонажей бесконечно длящегося спектакля, где Они просто играли написанную для них роль в обличий `Корчагина`, `Стерегущего`, `Тани`, `Феликса`, `Островского`, `Синягина`, `Алика`, `Сергеевой`, `Саши`, `Моски`, `Кларины`, `Московского` и даже `Пушкина`, `Достоевского` и `Чехова` (что это была за страсть у КГБ давать своим секретным агентам имена классиков отечественной литературы? С `Пушкиным` и `Достоевским` я познакомился лично, а от `Чехова` получил письмо... Хотя возможно, существуют и агенты с именами ныне живущих? Агент `Куняев`, агент `Бондарев`, агент `Проханов`?)
Да, так было до тех пор, пока пуля, как говорится, не просвистела прямо возле виска и я не познакомился с личным, можно сказать - персональным агентом. Стояла уже весна 1992 года...
К этому времени я по уши залез в бесчисленные истории стукачей и сексотов и иногда, читая или слушая очередную исповедь, ловил себя на том, что тот первый - нервный и напряженный - интерес к ним уже пропал. Я с ужасом стал подмечать в себе участливое равнодушие врача, с мимолетным вниманием отмечающего даже при встрече с человеком, здоровым полностью, признаки болезни, тихо изъедающей его.
Да, так было до того дня, когда я познакомился с Ним. Уже с Ним - моим.
Познакомился - и снова стало близко, горячо... Для меня эта история началась поздним весенним вечером, да нет, уже за полночь (помню, была какая-то гнусная слякотная погода за окном), с телефонного звонка.
- Алло... Извините, что звоню домой... Но это важно... Мы не могли бы сейчас увидеться? - услышал я в трубке молодой голос. - Сегодня, сейчас...
Я привык к неожиданным телефонным звонкам и не боюсь ночных перемещений по городу: бросок на улицу, такси, дорога, ночная Москва, чужой свет за окнами, выхваченные фарами лица прохожих - все это давало ощущение жизни даже тогда, когда казалось, что жизнь начинает затухать.
Но тут я посмотрел за окно, на хлеставшие в стекло крупные капли дождя, на черное небо - нет, только не сегодня, только не сейчас.
Я почувствовал, что человек, набравший мой номер, разочарован отказом.
- Ну, давайте утром... До утра недалеко... И тогда он произнес слова, значение которых я в тот момент не понял:
- У меня остался всего лишь один день... - И после паузы:
- Тогда обязательно завтра утром, потому что завтрашний день у меня на самом деле последний.
И какая-то новая интонация послышалась мне: уже не растерянная, а твердая, уже не просящая, а требующая. И я, помню, подумал: `О, брат... Да у тебя стряслось что-то серьезное...`
Потом я долго не мог уснуть, уже сожалея о своем отказе. И даже стал с нетерпением ждать утра, не подозревая, какой сюрприз оно мне принесет...
Он появился в редакции чуть позже десяти, едва я сам успел переступить порог своей комнаты. Как я и предполагал, он действительно был молод - лет двадцать пять, не больше. Интеллигентное лицо медленно взрослеющего юноши из хорошей семьи.
- Я звонил вам вчера ночью...
- Привет... Ну? Садись...
- Спасибо... - И обернувшись: - Можно закрыть дверь?
- Да закрывай... Что стряслось?
Он закрыл дверь, замер, так и не сев в кресло, судорожно глотнул и произнес, глядя поверх меня, за окно, где темнели развалины соседнего с редакцией здания:
- Я хочу, чтобы вы простили меня... Пять лет назад я написал на вас донос в КГБ.
От неожиданности информации я даже, вспоминаю, засмеялся:
- На меня? Ты ничего не перепутал? Я тебя, парень, вижу первый раз в жизни...
И он заговорил - быстро, словно опасаясь, что я не дослушаю, прерву на полуслове:
- Я тогда учился и работал на киностудии Горького... А вы у нас выступали с лекцией. О молодежном движении. Мне понравилось. Но когда я рассказал своему куратору о том, что вы у нас были...
Куратору?
- Я стал агентом КГБ, когда еще учился на первом курсе... - И так же, не глядя на меня, продолжал этот свой странный рассказ:
- Да... И куратор потребовал, чтобы я подробно написал, о чем вы нам говорили... Я сначала отказывался... Но он меня заставил... Он сказал, что с вами ничего не сделают... Им просто надо знать... Я написал... А потом я прочитал статью кинорежиссера Инны Туманян... Она написала, что после выступления на студии одного известного журналиста его вызвали на ковер. В горком партии... Я понял, что это о вас... И обо мне... Я тут же бросился к своему куратору... Я нашел его... Мы увиделись на конспиративной квартире... Он был не один, а еще с кем-то... Я его спросил: `Вы же говорили, что это только для вашей информации... Что с ним, то есть с вами, - он облизнул губы, - ничего не будет!` А они засмеялись... Оба... И куратор сказал: `Что ты волнуешься! Мы же его не посадили...`
Он говорил короткими, отрывистыми фразами, и я мог только предположить, как трудно ему дался и тот, вчерашний ночной звонок, и сегодняшний утренний визит, и слова, которые он произносит, глядя куда-то поверх меня - туда, туда, далеко-далеко, в известное лишь ему пространство жизни, где ему суждено было упасть и в котором ему захотелось подняться. Он замолчал и потом, после паузы, произнес:
- Завтра утром я улетаю... Я эмигрирую... Наверное, навсегда... Я не хочу здесь больше оставаться... Я буду жить в Израиле... Наверное, я никогда вас больше не увижу... Если можно...
Простите меня...
Лишь в этом месте я мельком взглянул на него и снова опустил глаза... Не потому, конечно, что мне было неприятно смотреть на его лицо - лицо хорошо воспитанного юноши из интеллигентной еврейской семьи. Нет, все совсем по-другому! И злость не закипела, и презрение не обожгло, то есть ничего такого трагическо-карнавального в душе не возникло. Скорее всего, я просто растерялся, как теряешься, не знаешь, что сказать в ответ, когда вдруг случайный попутчик в поезде неожиданно распахнет перед тобой душу. Да, парень, ну а что же мне теперь делать?.. То выступление на киностудии имени Горького и все последовавшее за ним я тут же вспомнил. Хотя сам этот случай не настолько сильно запечатлелся в памяти, чтобы считать его какой-то вехой в жизни. Так, какой-то бред.
А суть дела (да, именно `дела`, как я потом убедился, увидев в руках у чиновников, допрашивающих меня, пухлую папку) заключалась в следующем.
Еще в конце занимательной брежневской эпохи я начал исследовать различные подростковые группировки, которые именно тогда (а с еще большей интенсивностью - при Андропове, Черненко и в начале горбачевской эры) стали как грибы вырастать на девственной советской земле. Были бы они просто хулиганами - было бы все ясно и понятно. Или диссидентами - тоже уже по привычной схеме разобраться с ними не составляло бы труда. Но они были не теми и не другими - они были `неформалами`, самим названием противопоставляя себя официальным комсомольским организациям.
Кто только не появлялся, в каких одеждах, под какими названиями, с какими прическами, прикидами и колокольчиками на штанах! И если с теми же футбольными фанатами было более-менее все ясно, когда они начинали драки между собой или переворачивали после матча машины, то когда те же фанаты устраивали многотысячные демонстрации в центре Москвы, начальству в их глупых лозунгах, выкрикиваемых многотысячным хором, `Спартак - чемпион!`, чудилось посягательство на существующий строй.
И, в принципе, они не так уж были и не правы.
Как животные в минуты опасности, Они поняли, что естественная смена поколения (то есть приход первых в советской истории подростков, чьи отцы не только не воевали, но и не были арестованы; - на арену общественной жизни выходило `непоротое поколение`) неминуемо приведет к их собственному разрушению. Ведь эти ребята были лишены того, что долгое время являлось фундаментом Системы, - страха.
И тогда-то все смешалось в домах на Старой площади (там, где располагался ЦК КПСС), и на Новой площади (там, где ЦК ВЛКСМ), и, естественно, на площади Дзержинского, в КГБ.
Появление этого нового, странного, непуганого поколения настолько обеспокоило власти, что в структуре КГБ был впервые создан специальный молодежный отдел.
Сейчас мы все уже как-то позабыли, что, как говорится, первыми ласточками свободы стали именно дети, а не отцы. Именно к фанатам, рокерам, панкам, металлистам, хиппи (сколько их еще тогда, в начале восьмидесятых, появилось, и каких!) приклеили слово `неформал`, а не к `Демсоюзу` или клубам избирателей!
Дети показали отцам: да, можно выйти на демонстрацию не только в `майские` или `октябрьские` - и не только с разрешения властей, но и по собственной воле, слушаясь своего собственного чувства. Это уже потом их отцы, матери, бабушки и дедушки заполняли улицы и площади на многочисленных митингах, и тогда-то дети ушли в сторону, как и бывает обычно во все времена, в вечном противостоянии поколений.
Да, их тусовки не носили политического характера последующих митингов, да, они не кричали `Долой КПСС`, да и самиздат они тоже вряд ли читали, не доверяя ни тем, ни этим, противопоставляя себя всему, что было вокруг.
Но уже то, что их, новых, становилось все больше и больше и что они таким ярким пятном выделялись на общем сером фоне, - уже одно это заставило КГБ посчитать `работу с молодежью` одним из своих главных приоритетов.
Я столкнулся с этим `приоритетом` едва ли не в первый день, когда, опубликовав в `Литгазете` номер телефона для прямой связи с юными `неформалами`, включил эту `горячую линию`.
- Подполковник КГБ Мищенко... - в очередной раз подняв телефонную трубку, услышал я недовольный голос, принадлежащий явно не хиппи или панку. И тут же с налету: - Что это вы себе позволяете!? Мы еще с вами разберемся! Вы что, вздумали создать новый комсомол? - И что-то еще такое, грубо-истерическое.
Я зло сказал подполковнику, что он ворвался в молодежную линию, и попросил его положить телефонную трубку, добавив, что если он хочет со мной о чем-то переговорить, то сможет это сделать в другой день и по моему городскому телефону. `Мы с вами еще разберемся!` - рявкнул он, и я даже почувствовал, как шмякнулась на рычаг трубка на том конце провода.
Разбирались ли они - не знаю. Как-то я прочитал в `Московском комсомольце`, что, листая архивы комсомольского оперативного отряда (а это была официальная школа для стукачей), журналист `МК` наткнулся на документ, имеющий к этим `разборкам` прямое отношение. Юный сексот сообщал своим начальникам, что некий студент философского факультета Саша `регулярно встречается со спецкором `Литературной газеты` Щекочихиным в кафе `Турист` и там получает инструкции по организации неформального молодежного движения`.
Сколько я ни вспоминал, что это за студент Саша, - так и не вспомнил. Да и где в Москве находится кафе `Турист` - до сих пор не знаю. В общем, чушь какая-то несусветная.
Но в куда более серьезные приключения попадали сами ребята, на которых Лубянка положила глаз. Правда, как это обычно у нас происходит, все это чаще всего принимало фарсовый характер.
Помню замечательную историю Никиты, одного из лидеров спартаковских фанатов. Когда его призвали в армию, то КГБ тут же не преминул сообщить воинским начальникам, что за птица залетела под славные знамена Советских Вооруженных Сил.
Без смеха он не мог потом вспоминать свой первый разговор с московским военкомом, когда тот долго топал на него ногами и кричал, с трудом выговаривая непривычные для него слова: `панки`, `хиппи`, `рокеры`, `металлисты`, а потом, откричавшись, сказал ему: `Понял? Так что ты мне эту гадость в Советской Армии не разводи, а то в бараний рог скрутим!`
И - скрутили.
Мало того, что загнали в какую-то сибирскую Тмутаракань, мало того, что в стройбат (а всех мало-мальски значимых лидеров в подростковой среде загоняли в этот самый грязный во всех значениях этого слова род войск), но и там не оставили в части, а сунули куда-то в лес, в кочегарку, в которой он должен был постоянно поддерживать огонь, сам не понимая, зачем и почему.
И вот в один прекрасный день, когда Никита тоскливо глядел на опостылевшую чугунную печь, вдруг на раздолбленной лесной дороге, медленно переваливаясь, появилась `волга`, прекрасная в своей ослепительной черноте.
Из `волги` выпрыгнули аккуратные молодые люди в абсолютно штатских костюмах и, даже не дав Никите переодеться, засунули его в машину и привезли в районный отдел КГБ. Там, напоив его чаем с печеньем, отвели в кабинет районного начальника, который ему откровенно сказал: `Понимаешь, сынок, здесь нам указание дали работать с этими панками, - сделал он ударение на первом слоге, - с хиппи всякими и остальными. А кто они такие? С чем их едят? Ты уж давай расскажи мне, что это такое...`
И Никита в течение часов пяти просвещал обескураженного новым поручением районного кагэбешного начальника (а городок был маленький, затерянный в сибирских лесах, и думаю, что появление на его улицах хиппи было бы воспринято местным населением точно так же, как визит инопланетянина), почему одни ходят нечесаными, а другие выстригают затылки, третьи цепляют на штаны колокольчики, а четвертые скандируют: `Спар-так - чем-пи-он`... В общем, потеха да и только.
Но КГБ относился к этой потехе с маниакальной серьезностью.
И, конечно, мы в редакции не могли это не чувствовать. Трижды снимала цензура - с подачи `друзей` с Лубянки, конечно, - уже из сверстанной `Литгазеты` страницу прямых диалогов с разношерстными представителями молодежных группировок, которую я озаглавил `Алло, мы вас слышим!..`, и я помню тупое отчаяние, которое охватывало меня в те дни, когда я смотрел на распятую на стене газетную страницу, так и не дошедшую до читателя.
Но, тем не менее, каким-то заметкам об этих новых ребятах удавалось проскальзывать, и потому, наверное, меня постоянно приглашали рассказать подробнее, что же происходит сегодня с молодежью.
Одна из таких встреч, отголосок которой вдруг возник пять лет спустя с визитом этого странного агента КГБ, была именно на киностудии имени Горького.
Помню, спустя несколько дней после этого выступления меня встретил в коридоре Олег Прудков, бессменный редакционный парторг. `Что это вы там... - он сделал многозначительную паузу, - наговорили на киностудии?`
Я куда-то бежал и, особенно не придав значения этим словам, что-то нечленораздельное буркнул в ответ, скорее всего через минуту и не вспомнив об этом разговоре.
Но спустя день или два парторг вызвал меня и голосом, в котором одновременно звучали отчаяние и отвага, произнес:
`Так... Завтра вас вызывают в горком партии. И меня заодно!`. О эти священные слова тех лет: ЦК, горком, партконтроль, парткомиссия! Генеральный секретарь (да-да, `Генеральный` непременно с большой буквы - если даже сам забудешь, поправит корректура), член Политбюро (да, и `Политбюро` - тоже с большой, непременно с большой), `строгий выговор с занесением в учетную карточку`, `партбилет на стол`, `прошу принять меня в ряды`, `надо очистить ряды от...`, `Ленинский зачет`, `доцент кафедры марксизма-ленинизма`, `Партия - наш рулевой`, `Коммунизм неизбежен` (из всех виданных мною лозунгов этот для меня был самым любимым, соперничая, может быть, лишь с еще одним, который я однажды обнаружил при въезде в кубанскую станицу: `Снесем миллион яиц!`). А дантовские трагедии из-за потери партбилета, сердечные приступы при исключении из партии: рассказывали, что на заседаниях Комитета партийного контроля при ЦК КПСС непременно присутствовала медсестра со шприцем и камфорой на случай, если кто-нибудь бабахнется в обморок при словах `партбилет на стол`.
Сейчас во все это уже трудно поверить, можно лишь плакать или смеяться над иллюзиями одурманенных миллионов и миллионов, но я помню, как уже позже - не у нас, в Польше, - знакомая коллега сказала мне: `Ты знаешь, когда я поняла, что Это закончилось и не вернется? Когда, вернувшись из какой-то командировки, взяла газету и на последней) странице увидела набранное мелким шрифтом сообщение о том, что прошел пленум ЦК ПОРП. Сначала я не поверила своим глазам, еще раз перечитала текст, даже не вдумываясь в смысл, и сказала сама себе: `Ну вот, наконец, и все...`
Да, но это там, в Польше. А у нас в стране под Этим рождалось, жило и умирало тремя поколениями больше, чем в той же Польше, и уже потому-то казалось, что по-иному нельзя, невозможно, немыслимо, и жизнь страны определялась не самими людьми - их чувствами, желаниями, поступками, а только тем, что скажет один человек в Кремле и что подхватит какая-то жалкая тысяча в двух шагах от Кремля, в серых громадинах партийных бастионов на Старой площади...
Так вот, в один из таких домов, который занимал МГК КПСС, мы и шли в то утро с нашим парторгом.
Бюро пропусков, подъезд, цепкий взгляд гэбистского прапорщика, ковровая дорожка в лифте, оглушающая тишина в коридоре...
Подробности разговора из памяти выпали. Помню, что нас встретили двое, что оба - молодые, что говорил один, а другой листал какую-то папку, время от времени бросая на меня многозначительные взгляды, что мое выступление на киностудии было пересказано более-менее подробно (это меня несколько удивило: вот память у людей, я бы сам лучше не пересказал), что снова, как когда-то от гэбистского подполковника, я услышал несусветную чушь о том, не собираюсь ли создавать новый комсомол (будто одного, уже дышащего на ладан, было мало!).
Потом, в конце разговора, мне было сказано что-то вроде:
`Мы вас предупреждаем`...
Но шел уже 1986 год, время первых горбачевских надежд, и потому серьезно это предупреждение не прозвучало ни для меня, ни для них самих. И даже мне показалось, что они облегченно вздохнули, когда мы направились к двери.
Помню только, когда я рассказал об этом вызове на ковер кинорежиссеру Инне Туманян, она со своим горячим армянским темпераментом переполошила всю студию, и там долго обсуждали, кто же настучал, греша то на какую-то неведомую девушку-комсомолку, то на какого-то старика оператора, члена парткома.
И вдруг, спустя столько лет - этот парень. История его сотрудничества с КГБ, в принципе, оказалась довольно банальной, хотя и с некоторым чисто национальным оттенком.
Парень - еврей, и первый его вербовщик (в звании не то подполковника, не то полковника) был тоже евреем. Разговор при их первой встрече шел о следующем: `Вы знаете, что такое общество `Память`, и оно представляет опасность для всей страны, но для нас с вами - в особенности. Западные спецслужбы крайне заинтересованы в дестабилизации нашего государства и для этого могут пойти на разные провокации и в первую очередь на то, чтобы воздействовать на еврейскую молодежь, пытаясь вовлечь ее в крайне националистические, сионистские организации. А это может дать `Памяти` очень мощный стимул для развития. Потому-то мы и хотим, чтобы вы стали нашим союзником`.
Что-то примерно такое умудренный опытом гэбист внушал юноше-первокурснику. И внушил. Дело кончилось согласием стать агентом, подпиской, конспиративной квартирой и так далее.
Но самое интересное, как рассказал мне этот парень, после того как подписка была взята, больше он с этим полковником ни разу не встречался. И о `Памяти` больше никто с ним не разговаривал. Вопросы были совсем другие: кто из профессоров как себя ведет, о чем говорит, какие анекдоты рассказывает, кто какие вражеские голоса слушает, то есть сообщения о всякой ерунде, которая, как он сам считает, его кураторов не очень-то и интересовала. И спрашивали они его об этом, встречаясь то на конспиративной квартире, то на бульваре больше по обязанности, предписанной инструкцией, чем для какого-то реального дела.
Так было, когда он еще учился в институте, так продолжалось, когда он ехал работать на киностудии.
Я чувствовал, что после наших встреч они просто ставили галочку в своих отчетах и что я им был нужен просто для количества агентов в их архивах, а не для чего-нибудь стоящего...
Только раз дело, которое ему поручили, оказалось, на его взгляд, серьезным - по крайней мере из-за последующего эффекта: это мое злополучное выступление и его донос, и то, что последовало за доносом, из-за чего, по его признанию, он резко порвал отношения с КГБ.
Порвать-то порвал, но что-то там засело в душе, что-то заставляло мучиться, переживать, страдать - и, в конце концов, - набрать номер телефона, а потом переступить порог редакции.
Вот ведь какая наша жизнь! Что за испытания она вдруг преподносит! В каком же таком веке мы оказались? В какой стране? В какой эпохе?
И что уж там этот парень!
Он не первый в этой колонне, которая все тянется, тянется, тянется сквозь годы и десятилетия...
Там, далеко впереди, те, чей прах давно уже истлел в земле, и те, перед чьим старческим взором вдруг пронесутся тени погубленных ими людей, и те, кто ищет себе оправдание то в обстоятельствах судьбы, то во времени, прижавшем его к этой стенке, то просто - в житейских мелочах жизни.
Потому что не верю, что для кого-то общение с Ними осталось бесследным.
Что уж там этот парень!..
Не такие ломались, не такие переступали ту черту, за которой (какие бы оправдания себе ни придумывал) - все равно ночь, одна черная ночь...
Я хорошо представлял, какая буря чувств бушевала в душе этого парня, когда он, так и отказавшись сесть, стоял передо мной: страх, раскаяние, презрение к себе, отчаяние - сколько там еще всего, кто посчитает?
О господи, как тяжело чувствовать себя предателем! И я тут же вспомнил рукопись, которую обнаружил в архиве Гуверовского института в Калифорнии. Даже не знаю, как она оказалась там: вывезли ли ее из России тогда, давно, когда, наверное, и отец этого парня еще не родился. Или сам этот человек - его звали С. Локшин, больше ничего неизвестно - сумел когда-то давно эмигрировать, чтобы потом рассказать свою страшную тайну? Но судя по всему - в те годы он был ровесником пришедшего ко мне в редакцию парня и точно таким же молодым интеллигентом. И все похоже, хотя их разделяет лет шестьдесят или семьдесят. Правда, я уже никак не мог ни увидеться с ним, ни получить от него письма.
Вот о чем шла речь в том найденном мною в архиве тексте. В институте, где он скорее всего преподавал, а может, даже и учился в аспирантуре, Локшина стал обхаживать некий Кашарский. Вот как об этом сказано в первоисточнике:
`- Вы же растете, товарищ, - обрызгивал он меня в ажиотаже слюной. И, как высшая милость олимпийца, устроил мой перевод из закрытого распределителя литера `Б` в закрытый распределитель литера `А` при Доме ученых. Я стал, как у нас острили, `литератором`. В отличие от ничего не получавших `литераторов`, приносил я счастливой семье два раза в неделю кислое повидло и в бесконечном количестве лавровый лист. Я чувствовал, что все это не зря, что меня засасывает в трясину. Но плыл по течению. И доплыл скоро до приглашения в гости к самому Кашарскому.
Был весь институтский бомонд. Товарищ Красавчик крутила без перерыва Вертинского. Были вещи, которые я давно уже позабыл: и пироги с мясом и капустой, и разные консервы, и в изобилии водка и вино. Под утро осовевшие сановные гости стали расходиться. Но хозяин увлек меня на конец стола, где сидел некто в синей гимнастерке и заканчивал расправу с большим куском жареной курицы. Рядом с ним никого не было. Незнакомец уперся мне в лицо своими пустыми глазами. Хмель сразу сошел с меня. Продолжая жевать, он сказал:
`Кашарский мне говорил о вас. Давайте познакомимся поближе. Зайдите завтра на проспект Володарского, 39, в бюро пропусков. А сейчас опрокинем по-рюмочке за установление единого фронта, как говорится...`
`Неужели это все не сон?`
Я тряс головою, щипал себя, думая сбросить страшную одурь. Но нет, все было наяву! От этого сознания под коленками противная дрожь. Судорожно глоталась клейкая слюна. С Невы дул свежий ветер. Но мне не хватало воздуха. Перед глазами стояла привычная с детства царственная панорама. Но она не успокаивала, а пугала меня. Я доплелся через мост до памятника `Стерегущему`.
`Стерегущий`! Я сам теперь стерегущи и... Стерегущий пес ненавистных мне самому режима и людей, в которых, кроме внешности, нет ничего человеческого.
- Вы, надеюсь, понимаете, что это не шутка - работать в органах советской разведки, - звенели в моих ушах погребальным звоном слова того, в синей гимнастерке. - Отныне вы не принадлежите себе. С вашими обычными чувствами - жалостью, любовью к семье, товарищеской солидарностью, с тем, что вами считалось честным, - надо расстаться. Вместо всего этого: неукоснительное выполнение всех заданий, даже если бы это задание повлекло за собой репрессии против близких. А самое главное: ваши мысли не должны быть нам неизвестны. Вы можете, понятно, ошибаться, особенно на первых порах. У вас, интеллигентов, свои предрассудки в отношении нашей почетной чекистской работы. Но для вас же и для ваших близких безопаснее, если вы будете откровенны. Лучше заранее признаться в ошибке самому, чем мы поймаем вас. А все возможности у нас для этого есть. Надеюсь, вы это понимаете? Ну, тогда подпишите-ка теперь. Это ваше добровольное желание работать у нас секретным осведомителем и обязательство не разглашать служебной тайны. Обратите внимание на предупреждение. Вы помните, о чем говорится в этой статье Уголовного кодекса? Между прочим, ваш коллега доцент Мариинский отказался работать с нами и имел глупость похвалиться этим `под честным словом` своему `учителю` профессору Грабе; а сей последний поведал об этом... Ну, неважно, кому он поведал. Вы их обоих давно ведь не видели? И никогда не увидите, никогда!
Да, это все наяву... Я спешно срываюсь со скамейки. Издали мелькнули знакомые фигуры моих сослуживцев. Им надо теперь бояться меня, а я сам, с бьющимся сердцем, спасаюсь от них бегством.
Новый страх: как прийти домой, посмотреть в глаза своим? За ними тоже ведь надо шпионить! А завтра на работе?.. Но мозг судорожно цепляется за гаденькое оправдание: `Ведь иначе нельзя было. Такова судьба. Я должен спасать своих...`
Дня три я лежал дома, уткнувшись носом в стену, боясь поднять глаза. К счастью, оказалась маленькая температура и врачиха их амбулатории дала неожиданно бюллетень. Но это глупая отсрочка. Роковой день все равно наступил. Как во сне пошел я на назначенную мне `явку`. Мойка, 96, квартира 14. Дверь приоткрылась, и я узрел перед собой... Кашарского.
Явно нежилого вида комната. Обои, мебель - все новое, стандартного типа, но какое-то заплесневелое. Стоит тяжелый дух курева. Окна, видимо, никогда не открываются.
- С НКВД вы не должны теперь прямо соприкасаться, - получаю я инструктаж. - Теперь вы будете работать со мной, уполномоченным ленинградского областного НКВД. Мы с вами будем встречаться регулярно. Вы будете пока сообщать мне письменно все то, что на работе и в институте вы услышите критического о Советской власти. Поинтересуйтесь, кто из ваших знакомых имеет знакомство с иностранцами. Может, кто ходит в `Европейскую` или `Асторию`. Понюхайте, нет ли у кого инвалюты - это можно сделать под предлогом желания купить что-либо в `Торгсине`. Да, нас еще интересуют анекдоты. Это новая форма антисоветской агитации, и мы должны всяких остряков-самоучек вывести на чистую воду, как говорится. Вот на первой стадии ваши задачи. Пока только будьте нашим ухом, активно сами не вмешивайтесь в антисоветские разговоры. Будете хорошо работать - дадим другое задание. Будете работать плохо, ну, я не сумею тогда вас защитить. К следующему разу напишите мне полный список ваших родственников и знакомых с краткими характеристиками. Ну, не насчет того, какой он - сварливый или ревнивый, а о его настроениях в отношении к Советской власти и возможности привлечения к нашей работе. Да, и вам надо для работы иметь другую фамилию, ну какую-нибудь кличку. Как?
- `Стерегущий`, - вспомнил я видение того ночного корабля.
Ну, хорошо, так и запишем.
Началась моя вторая жизнь.
Руки мои были противно липкими, когда утром меня встретило дружеское рукопожатие моего коллеги Рождественского, милого, скромного, с вечной заботой о старухе матери. Кашарский в принесенном мною списке отчеркнул Рождественского синим карандашом и сказал:
С ним хорошо? Это нам и надо. С него же вы и начнете вашу работу. Будем его мы, чекисты, разрабатывать. Узнайте у него как-нибудь, кто был его отец. Он пишет в анкетах: врач, а по нашим данным - он брат царского адмирала и сам прокурор в морском флоте. Для этого вам надо будет ходить к нему домой. И почаще. А чтобы не скучно было, я вам раздобуду коньячок.
Тогда-то в моей голове возник роковой план. С Рождественским я, разумеется, не рискнул не встречаться. Все-таки могут проверить. Но об отце - ни звука. Чекистский коньячок мы с ним распили и мило поболтали. Жить можно еще, решил я.
И вскоре я явился на очередную `явку` уже не в столь подавленном настроении.
- Ага, - встретил меня Кашарский, - вы сияете, как золотой грош. Значит, вы знаете уже, что мне надо от Рождественского?
Для большей правдоподобности своего отчета я упомянул, как Рождественский критически проезжался насчет `капитального` труда `Победы социализма в СССР`, состряпанного ударными темпами под руководством самого Кашарского.
- А об отце... - говорю, - оказалось трудным делом... Рождественский не шел на такой разговор...
- В особенности если вы сами его не заводили! - оборвал меня Кашарский. Его лицо стало злобным, просто страшным. Он с силой ударил по столу прессом и заговорил тихо, почти шепотом.
- Вы что же думаете, мы дураки? Вы думаете, можно нас водить за нос? Так это не так! Так этот номер вам не пройдет! Вы даже не заводили и речь с Рождественским об его отце. Мы знаем все, вы видите теперь. Я так вам доверял, все делал для вас, все! И в закрытый распределитель устроил, и командировку в Москву хотел организовать... А вы! Вы свободны, я не желаю вас больше видеть. Я пошлю рапорт кому нужно, вам не будет весело. Это будьте уверены.
Прошла мучительная неделя. Я был уверен, что погиб. Ждал ареста каждую ночь. К счастью, жены с дочерью не было, они уехали в Озерки, к бабушке. В институте от Кашарского я бегал, как от огня. Но он и не смотрел в мою сторону; тут я еще узнал, что Рождественский получил срочное назначение в Москву. И он одного поля со мной ягода! Кому же верить? Я совсем уже потерял голову, все спрашивали, что со мною; Кашарский встретил меня в коридоре, сказал вдруг, чтобы я вечером зашел к нему домой.
Я обещал себе, что расскажу здесь все. Но рука не поднимается все же передать, что было в этот вечер у Кашарского. Мои нервы не выдержали, я бился в истерике, валялся в ногах у этого поганца, заклинал не губить семью. И он снисходительно, наконец, согласился не предавать меня, вернее, повременить, посмотреть, `исправился` я или нет.
Но вы должны помнить, что только благодаря мне вы уцелели, - напутствовал меня Кашарский. - Не забывайте этого!
Как все относительно на свете: когда я вышел от Кашарского, я был почти счастлив...`
Помню, с каким чувством я тогда в Калифорнии отложил этот документ. Да и Локшин был почти счастлив, сам поражаясь тому, как быстро позволил себя сломать...
Вот так это начиналось. И с тех пор - тянется и тянется эта колонна. Почти что с начала XX века. Почти что до самого его конца.
Не матерятся на них конвоиры, не слышен злобный скулеж верных Русланов, не ослепляет их свет прожекторов, да и не в барак они возвращаются - домой, и не миску баланды швырнет им в лицо придурок повар.
Но и они - в ГУЛАГе.
В том, другом, однако параллельном настоящему.
Да, нет в этом их ГУЛАГе ни бараков, ни колючки, ни вышек.
Но те же коменданты, но те же конвоиры.
Оставили тело на свободе - взяли душу.
Широки, необозримы просторы этого ГУЛАГа. И во времени, и в пространстве. Скольких людей поглотил!
`Это сеть, которой была оплетена вся страна, - написал мне К., агент КГБ. - Войти на любую ступеньку пирамиды власти было невозможно без гласного или негласного сотрудничества с КГБ. Это - не пустые слова. Это - факт нашей жизни, реальность нашей страшной жизни.
Раньше я много раз замечал, что если кто-то опрометчиво рассказал анекдот (а в группе было, допустим, десять человек), то его непременно вызовут куда-нибудь на собеседование. Следовательно, если 280 миллионов человек поделить на десять, то получится, что в стране было 28 миллионов сексотов. Конечно, может быть, это преувеличение, но без миллионных цифр все равно не обойтись.
Я вырос в нашем удивительном обществе, поэтому мне трудно представить, как себя чувствует свободный человек...`
Трудно не согласиться с К. Хотя не знаю, да и никто, наверное, не знает, сколько же людей вместил за эти десятилетия этот параллельный ГУЛАГ.
Людей, ставших доносчиками, осведомителями, стукачами, секретными агентами, добровольными `помощниками`. Оставшихся на свободе и - до конца своих дней обреченных быть узниками.
Я много о них узнал. Я многих из них узнал...
Сейчас, написав первые страницы этой книги, я еще сам не представляю, к чему приду. Знаю только, что хочу понять соотношение времени и человека во времени, случайности поступка и его предопределенности, обманчивой идеи - и жестокой расплаты за веру в эту идею.
Двадцатый век кончается, и все, что происходило в нем, постепенно становится историей. Не уверен в том, что этот век оказался лучшим для человечества, - слишком много жизней было оборвано ракетами, штыками, напалмом, бомбами или пулями в затылок. Но если миллионы, миллионы и миллионы насильно оборванных жизней можно объяснить хотя бы научно-техническим прогрессом, который привел к созданию индустрии убийств, то как же так случилось, что миллионы, миллионы и миллионы человеческих душ в XX веке оказались подстреленными на одной шестой части суши безо всякой пули?
Да, без пули. Только лишь подпиской, образец которой я нашел тоже в Гуверском архиве:
`Я, нижеподписавшийся, Семенов Петр Иванович, даю настоящую подписку оперативному отделу НКВД в том, что добровольно изъявляю согласие сотрудничать с органами по выявлению различных контрреволюционных элементов и выполнять все даваемые мне задания по работе органами НКВД.
О своей связи с органами, даваемых мне заданиях и выполняемой работе, а также обо всем, могущем мне стать известным в связи с работой, обязуюсь никому не разглашать, никогда и ни при каких обстоятельствах, в том числе своим родным и близким знакомым.
В целях конспирации буду сотрудничать под псевдонимом `Стрела`, за подпись которым несу ответственность наравне как и за подпись своей настоящей фамилией.
В случае несоблюдения настоящей подписки несу за все ответственность перед органами НКВД наравне как и за разглашение государственной тайны во внесудебном порядке.
Город Подпись (фамилия) Подпись псевдонимом
Подписку отобрал:
Оперуполномоченный 4-го отделения лейтенант госбезопасности (подпись)`
Не было такого `Семенова Петра Ильича` и `Стрела` - это не реальный псевдоним. И звание `лейтенант госбезопасности` тоже абсолютно ничего не означает. И не случаен прочерк вместо даты и города.
Это - не подписка реального секретного агента, сексота, стукача.
Это - хуже: Образец подписки.
В служебном кабинете с неизменным портретом Железного Феликса или на конспиративной квартире с дешевыми обоями на стенах; в огромном городе или маленьком районном городке, который и на карте-то не сразу найдешь; на севере, юге, западе и востоке огромной страны; старые и молодые; мужчины, женщины, старики и подростки; русские, украинцы, армяне, узбеки, евреи, эвенки и представители всех, всех остальных национальностей СССР; широко, даже академически образованные люди и те, кто еле-еле владел русским языком, - с этого Образца писали расписки настоящие секретные агенты, сексоты, стукачи.
ЧК менялась на ГПУ, ГПУ - на НКВД, НКВД - на МГБ, МГБ на привычный нашему поколению КГБ, и дальше, дальше, боюсь, что и по сегодняшний день; появлялась новая, в духе времени лексика: скорее всего - `во внесудебном порядке` заменялось чем-то более современным, но с таким же угрожающим смыслом - не позволяющим попавшему в ловушку человеку широко вздохнуть всей грудью, как подбитой птице - расправить крылья.
Образец оставался неизменным по своей сути - той путевкой в ад, тем символом конвейера, на который государство кидало, кидало и кидало своих граждан.
И что уж там этот парень с киностудии, чей визит так поразил меня...
Помню, закончив свою исповедь, он замолчал, так и не сев на предложенный мною стул и так ни разу не взглянув на меня.
Тогда я что-то сказал ему, какую-то чушь, то ли о том, что это полная ерунда и я об этом уже давно забыл, то ли - что это была не самая большая неприятность в моей жизни от КГБ.
А он снова повторил:
- Прошу вас... Простите меня... И тогда я чуть ли не вскричал:
- Да прекрати ты! Забудь об этом! Уезжай спокойно! Нормально живи там! Там всегда тепло, мандарины, море... Брось ты все это!..
- Спасибо... - выдавил он, резко повернулся и быстро, почти бегом, исчез из комнаты.
Потом, помню, я присел на подоконник и с высоты четвертого этажа смотрел на наш вечно перестраивающийся, как будто после бомбежки, переулок. Мне вдруг захотелось увидеть, как он будет уходить из редакции. Какая у него будет походка? Какой взмах руки? Будет ли поднята голова? То есть я хотел понять, стало ли легче парню после этого нелегко давшегося ему признания.
Но я его больше так и не увидел. Наверное, от подъезда он повернул к Сухаревке, туда, куда мои окна не выходят...
Скорее всего, он пошел из подъезда в другую сторону
И тогда я вдруг вспомнил, что так и не узнал не только его фамилию, но даже его имя.
Впрочем, это, наверное, и к лучшему. Пусть в памяти он так и останется - просто Он. Просто человек в толпе.
`Рабы ГБ` Часть первая Одинокий голос в хоре. Ленинград, 1934-й.
`Осведомительство мое органам ОГПУ продолжалось недолго, один год (лето 1934 - лето 1935-го), не приносило как будто никому вреда, но травмировало оно меня на всю оставшуюся жизнь... Осенью 1933 года, будучи студентом 4-го курса одного из ленинградских вузов, я был вызван в здание ОГПУ на улице Дзержинского, и после заполнения подробной анкеты мне было указано на мои недостатки: сын потомственных дворян, нерусская национальность, родственники за границей, с которыми переписывается мать, и многое другое.
Надо доказать свою преданность Советской власти, регулярно сообщая органам о разговорах, настроениях, антисоветских высказываниях друзей, сокурсников по вузу.
Я отказался, сославшись на то, что полученное мною воспитание не позволяет мне заниматься подобного рода деятельностью.
Сотрудник ОГПУ, беседовавший со мной, заметил, что его воспитание не отличается от моего, выразил неудовольствие моим отказом, отпустил, взяв подписку о неразглашении причин вызова. Подписку я написал.
Поздней весной (или в начале лета) 1934 года я был повторно вызван уже в новое здание ОГПУ - в Большой дом на Литейном, где новое лицо, назвавшееся Петровым, вело со мной разговор о том же, но уже в более жестких тонах. На мой отказ мне было сказано, что если я не соглашусь, то мне не дадут доучиться, может быть, и вышлют из Ленинграда.
Я принужден был согласиться, подписав соответствующее обязательство.
Выбор был мною сделан исходя из того, что при отказе будет сломана вся моя жизнь, а мне хотелось учиться, работать по избранной специальности, а в случае высылки может, в конечном счете, пострадать моя семья - родители, братья, сестры. Мы уже знали тогда, что бывает с семьями репрессированных.
Мне было указано, куда ежемесячно звонить по телефону только из автомата, адрес квартиры, куда я должен являться по вызову, псевдоним, которым надо подписывать донесения. Номер телефона я помню даже через 55 лет: Некрасовская АТС, 2-18-89.
Со мною работал на конспиративной квартире в районе Большого дома Роман Михайлович Бродский (думаю, что через 3-4 года его заточили в лагерь или расстреляли - в те годы сменяемость кадров ленинградского ОГПУ была велика).
Подписанное мною обязательство о сотрудничестве сразу изменило мое поведение: я стал уклоняться от встреч и новых знакомств, стал замкнутым и нелюдимым.
При встречах с Бродским, которые проходили после ежемесячных звонков (не каждый раз), я говорил, что никакого компромата у меня нет, что все мои друзья имеют просоветские настроения. Это стало вызывать возрастающее раздражение собеседника и угрозы.
Решив, что надо найти разумный компромисс, я сообщил Бродскому, что один мой сокурсник выразил несогласие с решением правительства продать Китаю Китайско-Восточную железную дорогу (КВЖД). Студент свое мнение выразил открыто, подвергся осуждению товарищей и стенгазеты, которую читали сотни студентов. Это мирило меня с собственной совестью, и я был убежден, что не выдаю этого парня и что, возможно, в ОГПУ уже лежит не один донос по этому поводу.
Бродский сказал, что факт этот интересный, предложил мне написать донесение, которое я подписал данным мне псевдонимом.
Студент этот благополучно закончил институт, уехал по назначению. О судьбе его я не знаю, как и о судьбах восьмидесяти процентов моих сокурсников. Я считаю, что мой донос последствий не имел. Он, кстати, был единственным.
Летом 1935 года, когда после убийства Кирова ленинградским органам было, по-видимому, не до меня или они поняли мою бесперспективность, Бродский сказал мне, что я больше могу не звонить и не встречаться с ним, если, конечно, не узнаю чего-нибудь важного для безопасности государства.
На этом моя связь с органами прекратилась навсегда.
В том же году я случайно узнал, что мой лучший друг тоже был связан с Бродским. Он нарушил правила конспирации и позвонил Бродскому из моей квартиры: характер разговора не оставлял сомнений. А может быть, он это сделал нарочно, чтобы предупредить меня?
Все это вызвало у меня глубокое отвращение к Системе, к режиму. Позорную тайну я не открывал никому. Вы, Юрий, мой первый адресат.
Дальнейшая жизнь моя может считаться вполне благополучной для гражданина нашей страны: и большое личное счастье, и большой служебный успех. Но никогда не изгладится память о годе сотрудничества с ОГПУ.
Иногда думаю, убеждаю себя, что поступил правильно, согласившись на сотрудничество с Ними. Отказавшись, я мог бы быть превращенным в лагерную пыль. А согласившись, я не только прожил интересную и счастливую жизнь, но и немало способствовал росту престижа своей страны. Тот, на кого я донес, не был арестован.
Но можно посмотреть и с другой стороны.
Уверен ли я, что мой донос не повлиял на дальнейшую жизнь моего сокурсника? Не пошел ли этот донос за ним по месту назначения? Не открыл ли его чиновник НКВД в 1937 году и, стараясь выполнить спущенный план по арестам, подумал: `Дело мелковато, какая-то КВЖД... Но на других-то вообще ничего нет, а тут бумага из Ленинграда, где враги убили товарища Кирова`, - и подмахнул ордер на арест. А может быть, он остался на свободе, но мой донос был использован для шантажа - излюбленный метод органов, и он заплатил за свободу такую же цену, как и я? И дальше. Согласившись на сотрудничество со второго раза, я обоснованно позволил органам думать, что русская интеллигенция - слюнтяи и трусы, что такими методами с ними нужно работать и дальше...
А если бы все студенты и рабочие, академики и артисты, офицеры и служащие говорили бы на подобные предложения твердое `нет`, может быть, что-нибудь и изменилось? Может быть, в конечном счете число изломанных судеб было бы куда меньше и наше общество не пришло бы к катастрофе?
И дальше. А как бы поступил Андрей Дмитриевич Сахаров и другие герои правозащитного движения на моем месте, в аналогичной ситуации? Ведь Сахарову надо было только промолчать по поводу советского вторжения в Афганистан. И остались бы у него награды и звания и московские друзья, и не был бы он сослан в Горький. Но Андрей Дмитриевич не смог бы тогда оставаться тем, кем он остался... И последнее. На каких весах, по какой морали можно взвешивать возможную гибель человека и повышение престижа своей страны?
По христианской морали, по Достоевскому, по которому счастье мира не стоит слезы ребенка...
Вот почему безнравственны самооправдания мои и подобных мне.
`Рабы ГБ` Часть первая Путь в мышеловку
Однажды вдруг влетает домой мой тоарищ.
- Есть важный разговор, - взволнованно начинает он и замечает, что у меня гости. - Можешь выйти?
Был вечер, осень, шел противный дождь, и я понял: случилось что-то настолько важное, что человек поехал в такую собачью погоду ко мне, на окраину Москвы, что не мог об этом важном сказать по телефону, что даже добравшись до меня - решил сказать что-то чрезвычайно важное на улице, подальше от чужих глаз и ушей.
Мы вышли.
Что случилось? - помню, нетерпеливо и нервно спросил я.
- Сегодня я шел около площади Дзержинского и увидел, как из подъезда Лубянки выходит, знаешь, кто?
- И кто?
- Р.... - назвал он имя нашего общего товарища, тогда, в начале семидесятых, такого же начинающего журналиста, какими мы были и сами...
Хотел было написать, что сейчас, зная, чем все закончилось, без смеха не могу вспоминать эту историю, но вряд ли это было бы правдой. Тогда-то, молодыми, мы не смеялись! Напротив! Сколько переживаний навалилось на нас тогда. Р.? Неужели? Среди нас? Как он мог?
Не думаю, что мы, совсем юные журналисты, только-только закончившие школу, в то время были интересны хоть какому-то, самому захудалому оперу КГБ (хотя, скорее всего, в то время мы были в этом абсолютно уверены). Нет, другое так перевернуло наши души: предательство близкого человека, и помню еще, целый вечер мы долго обсуждали, как утром встретимся с Р., как посмотрим на него, зная его страшную тайну, и отведет ли он глаза, поймав в наших взглядах знание этой тайны.
К счастью, уже утром все разъяснилось самим Р., когда он радостно сообщил, что вчера посетил Лубянку, сожалея лишь о том, что его не пустили дальше вестибюля: оказывается, ему поручили написать какую-то ерунду о пограничниках и там, в подъезде, в котором располагались погранвойска, какой-то клерк из политотдела должен был передать ему какую-то справку.
Думаю, мы были бы куда спокойнее, если бы представляли, что ни один нормальный опер не пригласит своего агента прямо в свое логово.
Сколько я ни встречался с секретными агентами КГБ, сколько ни читал исповедей их предшественников (агентов ГПУ, НКВД, МГБ) - последние сведения о том, что для кого-то первый шаг в эту мышеловку был именно в здании на Лубянке (или в малых `Лубянках`, раскиданных от Москвы до самых до окраин), датировались лишь самым началом тридцатых годов.
Вот что написала мне Иля Анатольевна Штейн из Москвы:
`В 1933 году я работала в Измайловском парке культуры и отдыха в экспериментальном коллективе. Мы, молодые актеры, выступали на сцене и просто на лужайке. Концертные номера чередовались с затеями массовиков. В коллективе было не более 10 человек.
Однажды ко мне пришла повестка - такого-то числа явиться на Лубянку (не помню уже, как тогда называлось это страшное заведение - ЧК, ОГПУ или НКВД). Когда я пришла, меня прежде всего предупредили, что о предстоящем разговоре я никому не должна говорить. Затем, даже не спрашивая моего согласия, этот человек заявил: `Я вам даю следующее задание. Вы должны прислушиваться ко всем разговорам в вашем коллективе и вообще везде. О всех высказываниях, порочащих партию, правительство и партийцев, вы должны сообщать на при очередной явке на Лубянку`. И мне был назначен день и час явки`.
Да, только в начале тридцатых - вот так, через парадный вход, в открытую, открытым текстом чекисты призывали отдать свой долг, как призывали на выборы или на овощебазы (подтверждение тому - и письмо Зинаиды Дмитриевны Былинкиной из Курска, которое я уже приводил).
Думаю, что уже с 1934 года, то есть с началом очередной волны массовых репрессий после убийства Кирова и по сегодняшние дни, никаких приглашений на `Лубянки` и никаких списков фамилий, вывешенных на стене больше не было. По крайней мере, ни в одной исповеди, полученной мною и относящейся к более позднему периоду, чем самое начало тридцатых, я не нашел упоминаний о том, что человек, которому суждено было стать сексотом, смог вот так, открыто, переступить порог секретной полиции, будто это такое же учреждение, как Минпрос или управление бань.
Нет, только таинственность могла обеспечить значимость миссии, которую Они возлагали на попавшего в Их сеть человека, только секретность должна была возбудить чувство, которое и управляло человеком, людьми, государством - страх перед Ними.
Вот типичная первая встреча с вербовщиком, происшедшая в 1940 году у Е. Андреева, который в то время работал конструктором крупного авиационного завода в Восточной Сибири.
В спецотдел завода его вызвали в полночь, и он, по его словам, сначала не мог понять, почему именно ночью. Его встретил упитанный мужчина лет 35, вежливо пригласил сесть, достал из ящика стола его личное дело и сказал:
Я хорошо познакомился с вашей биографией и пришел к выводу, что вы нам подходите. Нам нужны сведения о неблагонадежных товарищах, работающих на заводе.
Из дальнейшего разговора он понял, что его задача - помочь государству в разоблачении врагов народа - шпионов, Диверсантов, вредителей, а также сообщать об антисоветских разговорах среди его знакомых, друзей и сотрудников по работе. Тут же ему присвоили кличку `Резец`.
Далее Е. Андреев вспоминает:
`Я ответил, что у меня нет никакого желания заниматься подобной деятельностью, так как очень занят в клубной самодеятельности. Но он настаивал...
Когда я пришел домой, то крепко задумался. На заводе к этому времени уже исчезли многие сотрудники. Почти каждую неделю ночью `черный ворон` увозил в город ни в чем не повинных людей. Сначала пропали директор завода и главный инженер, потом - начальники цехов, мастера и просто рядовые работники. Я подумал и решил - нет! Меня за душу схватила и затрясла сама мысль стать провокатором, доносчиком, стукачом. Я твердо решил: пусть меня лучше посадят, чем это`.
Этот прохвост не раз звонил мне по телефону, приглашая на свидание, но я находил разные причины, чтобы к нему не ходить.
Потом случайно встретился с ним в техническом отделе, но тут же отвернулся. Хотя он мне и сам сказал при первой встрече, что если увидимся - надо делать вид, что незнакомы друг с другом.
Прошло около месяца после этого, как вдруг мой хороший друг говорит: `Слушай, Евгений, а ведь Сталин - это настоящий Иуда`. Я посмотрел на него как на сумасшедшего: `Ты что, хочешь на Соловки попасть!?` Он в ответ усмехнулся и замолчал. Потом он не раз повторял мне эти слова... И я понял, по чьему указанию он говорит так, и перестал быть с ним вместе, то есть потерял друга.
Через некоторое время я стал невольным свидетелем разговора, из которого понял, что в НКВД области готовится дело на одного нашего конструктора и на меня. Этот конструктор сразу постарался уехать из города, а следом за ним и я. Через тридцать лет я узнал, что мой бывший друг в 1940-м получил повышение по службе - стал начальником цеха и угробил нашего общего знакомого П. на десять лет лагерей...`
В какое-то мгновение мне захотелось прервать этот текст, оставив из него только сам факт: ночь, тайна, спецотдел, `Резец`, - то есть показать лишь, как сам человек чувствовал себя при первой встрече с Ними и как Они пытались захватить человеческую душу.
Но потом понял - нет, нет, все, что написал мне в письме Е. Андреев, и составляет суть нашей истории, это не сор жизни, а ее суть, смысл, если хотите. Ведь есть одна большая история, история нашей страны - со множеством ошибок, которые впоследствии разберут и, возможно, сделают правильные выводы. И есть история, заключенная в единственной и неповторимой судьбе одного-единственного и неповторимого человека. Ее не переделаешь, из нее не извлечешь уроков. Она была, есть и уходит вместе с самим человеком. Потому-то, может быть, самое важное в этой исповеди даже не ночь, тайна, `упитанный мужчина`, а то, что Они отняли у него друга, который стал предателем.
И даже жалею, почему же мне показалась не к месту первая фраза, с которой Е. Андреев начал это письмо ко мне:
`Тогда я был молод и играл на саксофоне в заводском оркестре...`
Сороковой, молодость, саксофон... Они.
Ну так вот... Повторяю, кроме свидетельств из начала тридцатых годов, больше, как я ни искал, первых встреч с Ними на Их территории не нашел.
Галину Павловну Попову из Вольска через несколько дней после начала работы в воинской части попросили зайти в строевую часть, но до нее она не дошла:
`На первом этаже меня перехватил невысокий худощавый человек с цепким, колючим взглядом. Объяснив, что звонил мне он, предложил пройти в какой-то кабинет. Уже не помню, кем он мне представился, но смысл разговора заключался в том, что я могла бы им помочь. В чем? - удивилась я. В подробности он не вдавался, но когда я ответила, что да, что попытаюсь, он попросил меня написать расписку...`
В 1956 году В. Ширмахера вызвали по телефону из института, который он заканчивал, в военкомат: `Поинтересовавшись, какой дорогой я пойду, неизвестный сказал, что меня встретят. Мой путь лежал мимо милиции, и когда я проходил мимо, вышел из дверей человек и позвал меня. Но я был не один, так как, почувствовав в этом звонке что-то необычное, взял с собой товарища - здоровенного студента.
Незнакомец оказался этим очень недоволен: `Приходите завтра, но один. Скажите, что насчет прописки`.
Мой корреспондент из Казахстана, который подписался псевдонимом `Фриц Паулюс` (к его истории мы еще вернемся), был перехвачен прямо на улице, поздним вечером, когда возвращался из школы, где он работал, домой.
`Обычно я ходил пешком, но тут решил поехать на автобусе. Не успел войти в него, как меня окликнули по имени-отчеству и настойчиво попросили пойти домой пешком. Мне это не понравилось, не понравился и колючий взгляд товарища, который меня остановил. Мог бы мне сказать об этом, когда я стоял на остановке. Я, повинуясь ему, вышел на следующей остановке. Когда мы остались одни, он представился. Из его документа, который сверкнул на слабо освещенной остановке как падающая звезда, я, конечно, ничего не понял, но фамилию схватил, так как у меня в классе был очень трудный ученик с такой же фамилией. Почему-то решил, что этот товарищ из милиции, и тут же сказал, что не хочу иметь отношений с милицией в личном плане. Шли мы домой, как я обычно хожу, очень быстро, расстались на углу проспекта, но новую встречу он успел мне назначить: пединститут, первый этаж, кабинет секретаря парторганизации`.
Одессита А. Келькеже, который в 1954 году должен был везти группу молодежи в Казахстан, на целину, перед отъездом вызвали в райком комсомола, где секретарь райкома сказал:
`С тобой хочет поговорить один солидный человек`. `Солидный` оказался сотрудником одесского КГБ. Он предложил сотрудничество, которое заключалось в том, чтобы Келькеже выявлял тех, кто антисоветски настроен и у кого есть родственники с `антисоветским уклоном`.
На лестнице, на улице, в проходном дворе, в красном уголке ЖЭКа и очень часто - в кабинетах комсомольских и партийных секретарей, где хозяева, предварительно выйдя, оставляли человека один на один с Ними, - вот так тихо, тайно, без лишних глаз и ушей становились сексотами, агентами, стукачами миллионы моих соотечественников.
Итак, недолгая эпоха парадных подъездов Лубянок закончилась в начале тридцатых, но неправильно было бы думать, что с того дня только через полутемные подъезды или вечерние улицы и другие, не парадные, а черные входы шла дорога в этот другой, параллельный ГУЛАГ, раскинувшийся на всей территории страны, на пространстве жизней и судеб всех наших поколений, - и тех, кто родился в начале века, и тех, кто уже был зрелым в его середине, и тех, кто еще молод к его концу.
Остался, остался и официальный вход туда, в этот ГУЛАГ.
В любом учреждении - от банно-прачечного комбината до Совета Министров, на любом заводе, в любой конторе - везде была, чаще всего незаметная, дверь с табличкой: `Отдел кадров`.
`После второго курса, в разгар переводных экзаменов, ничего не подозревающего, меня вызывают в отдел кадров. По миллион раз тиражированному сценарию, инспектор представила мне миловидного человека в штатском, перед которым лежало мое личное дело, и тихо испарилась. Охваченный внезапным страхом, я не расслышал его фамилии, только понял, Откуда он. Сославшись на неудобство беседы в этом помещении, он пригласил меня в стоявшую у подъезда черную `эмку`.
Вот в какую дверь, чтобы потом пересесть на сиденье казенного автомобиля под присмотром миловидного в штатском, вошел однажды сегодняшний кинорежиссер из Свердловска Вл. Новоселов и, как я убедился, большинство тех, чьи исповеди я прочитал или услышал.
О, эти кадры, которые, по знаменитым сталинским словам, действительно `решали все`. Не те кадры, которые вкалывали за копейки, которых загоняли в колхозы, которые были счастливы, выстояв в километровой очереди кусок полусъедобной колбасы, а именно эти, истинные `кадры`, серые мышки. Системы - они говорили свое решающее слово. Скорее даже и не говорили, а чаще всего лишь озвучивали слова, которые им озвучивать приказывали.
Помню, как с нежным смехом одна пустая московская девица, молодая жена гэбешника, рассказывала в застольной компании, в которой я случайно оказался, как муж отомстил ее начальнику, с которым она что-то не поделила: `Он позвонил в отдел кадров и просто спросил, а у вас такой-то работает? Как он? И через два дня этому козлу отменили командировку во Францию`.
И я убежден, что и это - правда.
Сколько себя помню - столько помню эти редакционные комнаты, в которых никогда не был слышен стук пишущих машинок, куда не забегали дерганные дежурные по номеру, откуда не был слышен обычный для редакционных кабинетов смех или шум уже полутрезвой компании. Сюда заглядывали обычно мельком - взять какую-нибудь справку в ЖЭК или в военкомат - и, натыкаясь на пристальный взгляд кадровика (в редакциях это обычно женщины), быстро торопились закрыть за собой дверь.
Хотя с `пристальным` взглядом я, наверное, загнул...
Обыкновенные женщины (из тех, которых я помню), обыкновенно смотрели, да и комнаты мало чем отличались от тех, в которых мы и сами работали и работаем. Ну и что - что стоял огромный сейф или даже два? И в наших комнатах - по крайней мере в некоторых, тоже стояли эти железные ящики, и те, у кого они были, по молодости лет, естественно, этим гордились, убеждая сами себя в том, что там хранятся какие-нибудь редакционные тайны.
Но в сейфах кадровиков никаких редакционных тайн не было - там хранились наши личные дела.
За свою жизнь я работал в четырех редакциях. Значит, в моей жизни было три личных дела (в `Новой газете` в девяностые все уже как-то проще). Я никогда не знал, что там находится - какие мои грехи перечислены (а, может, и не перечислены), какие справки о моей личной жизни подшиты, какие даты проставлены в графах между `жил и умер`. Но, скорее всего, ничего там такого и не было, и нет - обычная канцелярская ерунда.
Но только знаю, что именно в отделы кадров заходили незнакомые для редакционного народа люди, и если кто из газетчиков нечаянно врывался туда за какой-нибудь очередной справкой, то разговор там мгновенно смолкал и не вовремя ворвавшийся репортер натыкался на взгляд завкадрами: не добродушно-равнодушный, как обычно бывало, а на чужой, жесткий, холодный.
Этим отличался любой другой редакционный кабинет от того самого в момент посещения куратора из КГБ. А кураторы тогда были приставлены к каждой редакции.
В `Комсомолке` я о них не знал, только догадывался, точно так же, как и о тех, кто являлся агентами КГБ: это была, кстати, особенно в семидесятых, постоянная тема для разговоров. Но встретился с ними в `Литгазете`, да и то уже после горбачевской перестройки, когда эти сменяющие друг друга `Сергеи`, `Жени`, `Игори`, приходя в редакцию, не особенно скрывали свою принадлежность к органам. Переговорив с нашими кадровиками, они шатались потом по редакционным коридорам и даже жаловались на бардак в своей системе (это был конец 90-го - начало 91-го). Помню, один из них, по-моему, его звали Игорем, когда мы столкнулись рядом с нашим отделом кадров, вдруг сказал: `Знаешь, зачем я приходил? За оперативными данными на Юрия Бондарева!` - `Чего?` - растерянно спросил я. - `Да у него юбилей... Наши должны приветственный адрес писать...` Хотя этот Игорь, естественно, скромничал. Позже я узнал, что в здании редакции прослушивались десять кабинетов, и именно кураторы из КГБ еженедельно знакомились со всеми этими записями, уж не говорю о том, что они спрашивали и что им рассказывали в нашем отделе кадров.
Да, отделы кадров были теми форпостами, откуда потом загоняли людей в стукачи. Хотя, как и в любой бюрократической системе, там творилось черт знает что и были в них и кадровики с человеческим лицом.
Процитирую письмо, полученное мною из Киева от Дмитрия Игнатьевича Фурманова, работавшего начальником отдела кадров.
`Отдел кадров - это банк демографических данных на всех, и потому кадровик - находка для КГБ. От вербовщиков в звании до капитана я отбивался собственной грудью с орденскими планками, а принципиальным майорам и выше заводил волынку на манер Швейка. Альянс не состоялся, хотя в нужные бумаги они нос совали. И не только нос, но и своих людей.
В `Укргипропроме`, где я начинал кадровиком, в спецчасти сидели подполковники КГБ запаса Дьяченко и Усатюк. Когда гданьские корабелы затеяли забастовку, получаю приказ: учредить круглосуточное дежурство ответственных работников и... (цитирую приказ) `через каждые два часа докладывать дежурному по ДСК-1 о настроениях рабочих и ИТР`.
Звоню своему начальнику:
- Ты умный человек, как же ты мог сочинить такой идиотский приказ? Где взять столько `ответственных`, когда неизвестно, сколько дней продлится там у них забастовка? И потом эти доклады через каждые два часа?!
С дежурными выкручивайся сам, а регулярная информация - требование секретаря парткома. Звоню секретарю:
- Ты же знаешь, что наши участки разбросаны по окраинам Киева. Какой же инспектор будет бегать вокруг города за `настроениями и высказываниями`?
Он мне:
- Приказ свыше...
Плюнул я в трубку, а через час звонок:
- Ладно, докладывай раз в сутки после работы. В сердцах выдал забытый фронтовой жаргон, а через день пригласили меня в Печорский райком партии, и безусый партбосс долго-долго меня воспитывал, пока я не взмолился:
- Господи, как же можно бояться своего народа, чтобы из-за братьев-поляков поднять такой тарарам?! И вообще, где Польша, а где Киев?!
Товарищ не понял. И долго я выкручивался с дежурствами и информацией.
За двадцать лет работы кадровиком и парторгом хорошо рассмотрел, какой густой липкой паутиной преуспевающих сексотов опутано наше многострадальное отечество и как вольготно кормятся с их помощью легионы номенклатурных боссов и охраняющие их органы`.
Господи, в каком бреду мы жили! Но как этот бред ломал и уродовал людей! Какой горький осадок - надолго-надолго, до конца жизни - оставался от первой встречи с Ними.
В марте 1943 года Т., тогда еще юноша, почти подросток, получил повестку явиться в поселковый совет. Когда он показал повестку, председатель указала ему на другую дверь. Он вошел. За столом сидел полковник в общевойсковой форме, то есть петлицы были красного цвета и соответствующее количество ромбов - в этих тонкостях пацаны военного времени разбирались очень хорошо.
Далее Т. (так и было подписано это письмо ко мне - Т., Луганск) пишет:
`Только я поздоровался и представился, на меня обрушился град обвинений - почти на крике, суть которых сводилась к следующему: я враг народа и меня надо немедленно расстрелять. Конечно, мне стало тут же жутко: в чем дело? почему? в чем я виноват? Не успел я сам себе придумать обвинения, как полковник вдруг резко сменил тон и спокойно сказал, что он `проводил эксперимент`, чтобы меня `испытать`. А дальше начался длинный часовой разговор. Вернее, это был не разговор. Он говорил, а я сидел и слушал. Я услышал, что `про меня все известно` и что я `им подхожу`. Потом сказал о льготах, которыми буду осыпан. В числе первых - не пойду на фронт. Далее пошла деловая часть: явки, контакты, характер поведения. Много кой-чего. И, наконец, первое отвратительное задание. Он говорил, а я, повторяю, слушал. Самое главное, он ни разу не поинтересовался моим согласием...`
О, господи...
`Нас водила молодость в сабельный поход, нас кидала молодость на кронштадтский лед...`
Вводила их молодость в полутемные комнатки, и потом долго-долго, на протяжении всей жизни, до самого ее краешка все вспыхивали, не погасая, эти воспоминания. Как ломали, как ломались...
Бедные ребята тех поколений! Уже выраставшие в том (а другого и не знали), что так - Надо, что так - Можно, что так - Нужно. Для Родины, для блага которой ты уже с детства был обречен на предательство, как на доблесть.
`В те далекие годы миллионы советских школьников подражали Павлику Морозову. Различные были тогда формы тиражирования образа юного героя, но самой многочисленной и доступной оказался театр. Лет пять я играл роль пионера-доносчика на школьной сцене. На сцене я каждый раз предавал своего отца за украденные им полмешка зерна и каждый раз отца забирали в тюрьму, а меня перед всей школой награждали тряпичной красной звездой. Перестал я играть эту роль только тогда, когда нашу соседку посадили на 10 лет за килограмм зерна. Она из лагеря так и не вернулась, а ее осиротевшую семнадцатилетнюю дочь взял в жены сорокалетний - на вид страшнее Бармалея - коммунист, председатель колхоза, который по чьему-то доносу обшаривал карманы колхозников, когда они возвращались с поля домой. Трудно представить, как можно целоваться и рожать детей от убийцы своей матери! А ведь у них были дети, и они потом узнали, что их родной отец сгноил в тюрьме родную бабушку. Каков может быть генофонд у этих людей?..`
Эти строки я нашел в письме Лукмана Закирова из Казани.
Как по минному полю шел человек. Мог шагнуть, наступить, взорваться. Могло и пронести.
Случалось, что судьбу человека предопределяли случайности. Он мог бы жить тихо-мирно, не сталкиваясь сам лично с Ними. Ведь при всем том, что потребность в сексотах, стукачах, секретных агентах была огромной, Они понимали, что не от каждого может быть польза для Их дела). Но неожиданно, вдруг органы начинал интересовать человек, который живет рядом.
Так случилось с Зоей Федоровной Суржиной. Шел 1951 год... В Россию начали возвращаться из Китая, больше всего - из Харбина - русские, волею судеб оказавшиеся за границей. Об этом довольно много написано в современной литературе: и о том, как рвались люди домой, - в Россию, и что потом с ними происходило, и какой горькой оказалась встреча с Родиной, и как желанная Родина представала для многих из них в виде лагерных бараков, колючей проволоки и часовых на вышках.
В Свердловске, где жила тогда Зоя Федоровна, таких (как сейчас бы сказали) `новых русских` оказалось много. Думаю, как и в других уральских и сибирских городах, главное - подальше от центра.
`Мы с мамой (а я тогда работала в техникуме преподавателем русского языка и литературы), - вспоминает она, - жили в маленьком деревянном домике: холодном, худом, проветривавшемся всеми ветрами. Было холодно, голодно, и мы решили маленькую, отгороженную деревянной перегородкой комнату сдать приехавшим из Китая и ищущим угол `шанхайцам` - так их называли тогда. Комнату в 8 метров, в которой едва помещалась железная кровать, шатающийся стол и табурет, снял `шанхаец` лет 60 или даже постарше - высокий, худощавый со впалыми щеками. Я помню и его имя: Леонид Абрамович Фукс. Дома он бывал мало, и только иногда к нему приходили гости, приехавшие с ним из Харбина два молодых человека. Поскольку перегородка была деревянной, то я слышала их разговоры, но они всегда говорили по-английски...
У Леонида Абрамовича не было никаких вещей, кроме большого сундука. Человек он был больной и по утрам долго и надсадно кашлял, отплевываясь в баночку, - у него была астма. Потом пил чай и куда-то уходил. Он не работал. Сказал, что в Харбине у него была коммерция.
Все они были одинокими людьми...`
Однажды во время урока секретарша директора вызвала Зою Федоровну с урока и сказала, что ее спрашивает какой-то молодой человек. Она вышла и попросила его подождать, пока закончится урок. `Вы мне нужны срочно и на одну минуту`, - сказал он тоном, не допускающим возражений. Потом, показав ей красную книжечку, добавил: `Вы должны сегодня в 15. 30 быть в комнате - назвал номер - на Ленина, 17`.
Для свердловчан Ленина, 17 означало то же самое, что для москвичей - Лубянка.
Когда она увидела красную книжечку в руках молодого человека, у нее подкосились ноги:
`Он повернулся, ушел, а я не помню, как закончила этот урок. Думала только об одном: если это арест, то они должны были приехать за мной на машине...`
Сейчас трудно представить, что она пережила, когда шла до этого страшного здания, выписывала пропуск, входила в подъезд, находила нужную комнату, не понимая, что ее сейчас ждет, кому она могла понадобиться, зачем?
Но все объяснилось просто.
`У вас проживает `шанхаец` Фукс? - спросили ее. - Так вот, отныне вы должны слушать все, о чем он говорит и о чем говорят те, кто к нему приходит. Нам важно знать, куда он ходит, где бывает...` - `Но они говорят по-английски`, - пролепетала она. - `А какие языки вы знаете?` - `Французский и немецкий...` - `Жаль, жаль... Но все равно вы будете приходить к нам еженедельно и докладывать о нем`.
Как же поступила Зоя Федоровна?
`Когда я пришла домой и рассказала обо всем матери - она была потрясена: дом 17 по улице Ленина наводил на нее ужас.
В тот же день, сославшись на то, что к нам якобы приезжает родня, отказала от дома нашему `шанхайцу`... Безжалостно? Бесчеловечно?
Но только вот так Зоя Федоровна сумела избежать горькой судьбы стукача в то безжалостное и не очень человечное, время.
А вот другая история, ближе к нам по времени. Уже начало семидесятых. Время иное. Нравы - не те.
Да и люди, люди тоже изменились. Но ситуации - схожие. И если Зоей Федоровной Суржиной Они заинтересовались из-за соседа, то Любовью Тихоновой - из-за однокурсников.
Она тогда училась на отделении журналистики филфака Дальневосточного университета. Однажды на третьем курсе ее вызвали прямо с лекции в деканат. Замдекана, кивнув при ее появлении красивому мужчине средних лет, вышла, деликатно притворив дверь.
`Красавчик, выдержав паузу и внимательно меня рассмотрев, подошел к двери и повернул ключ в замке. Все эти манипуляции меня жутко заинтриговали. Я и предположить не могла, откуда и по какому поводу явился этот смазливый дядечка. И вдруг он бухнул как обухом по голове, что он из КГБ. Была бы я помоложе, то подумала, что у меня `крыша поехала`. Представьте себе девочку - тихую, вполне заурядную. Из тех, кто в школе привычно пишут сочинения, иногда шлют заметки в местные газетки и воображают, что это и есть верный путь в большую журналистику. Знаний почти никаких, политика, экономика, философия за семью замками и вообще-то не особенно влекут. И вот такого куреныша - в сотрудники органов.
Дяденьку звали Геннадием Ивановичем. Он меня буквально обезоружил знанием мельчайших подробностей из моей весьма немудрящей биографии: кто мой жених, с кем я дружу, куда и когда хожу... Даже мнение свое высказал: мол, неудачную я себе партию подобрала, с таким парнем счастья не видать. После этого я немного пришла в себя и сообщила, что пока еще в состоянии сама себе выбирать парней. И поинтересовалась, зачем, собственно, приглашена...`
Зачем же понадобился ИМ этот, по ее собственным словам, `куреныш`?
Оказалось, из-за ее однокурсников, одного из которых в своем письме она обозначила инициалами `В. Ш.`
Кагэбешник начал допытываться, как часто она бывает у этого В. Ш. дома, что она там делает, о чем говорят... Попросил рассказать, что за фотомонтажи В. Ш. стряпает и не позировала ли она ему в обнаженном виде.
`Я просто обалдела ото всех этих вопросов. Тот, кем они в тот раз интересовались, был очень талантливым парнем. От многих из нас отличался классической начитанностью, общей культурой, играл на пианино, на гитаре, пел песни собственного сочинения. Очень неплохо писал сатирические стихи. Написал он к тому времени поэму `Перо и серп`, в которой его бывшие однокурсники совмещают интеллектуальный труд с физическим, крестьянским. Было в ней об идиотизме советской деревенской жизни, бесперспективности колхозного хозяйства, моральном разложении тех, кто пробрался в начальники. И все это хорошим слогом, с юмором. Мы просто падали от смеха, читая этот шедевр в перерывах между лекциями. А фотомонтажи он приносил такие: первая красавица курса на прекрасной лужайке обнимается с Брежневым и Фиделем Кастро. Или сам В. Ш. пьет на брудершафт с тем же Леонидом Ильичом. Качество было на высшем уровне. Как и все, что делал этот немного безалаберный, но, безусловно, очень одаренный мальчик.
Меня, как общежитскую, вечно голодную и тоскующую по маме, он иногда приглашал на домашние обеды. Французский коньяк (впрочем, давали самую маленькую рюмку), маринованные грибки, красные икра и рыба, жаркое, салаты... Готовила и угощала его аристократическая бабуля, бывшая преподавательница языков и музыки. Потом мы уходили в комнату В. Ш., он играл и пел, я ковырялась в его книгах, альбомах. Он мастерски делал женские портреты, вся стена над тахтой была увешана нашими университетскими красотками. Между прочим, никакой пошлятины! И вот Геннадий Иванович выуживал у меня компромат на этого мальчика, делал грязные намеки - и не напрямую, а как-то бочком, бочком давал понять, что у меня возможны неприятности, если я откажусь от сотрудничества. Я решила, что раз он и сам говорит о `художествах` В. Ш., то я это вполне могу подтвердить. Но только устно, никаких бумаг и подписей. Г. И. попросил запомнить его телефон и предупредил, что еще меня вызовет. А пока никому - ни-ни!..`
После этого разговора Л. Тихонова, по ее словам, места себе не находила. И в первую очередь вот почему (еще раз напомню, шли уже семидесятые):
`Я размышляла, почему выбрали именно меня, за какие провинности или `заслуги`. Очень была оскорблена. Видимо, думала, морда была у меня подходящая, значит, я похожа на сексотку! В общем, измаялась вся и решила все рассказать жениху Он был на пять лет старше меня, работал в газете, отличался независимыми взглядами, был уже сложившейся личностью. Реакция его была определенной:
- Ну, ты даешь! Ты хоть понимаешь, что заложила парня! Нужно все ему рассказать, и пусть уж сам крутится дальше...`
Вместе с женихом она в тот же вечер разыскала В. Ш. и рассказала об этом странном визите.
Геннадий Иванович объявился снова спустя неделю. Вызвал с лекции в коридор и назначил встречу по определенному адресу. Она пришла в какую-то квартиру с детским трехколесным велосипедом в прихожей. Тем не менее вид у дома был нежилой. Ожидала расспросов о В. Ш., но их не последовало. На сей раз, темой их беседы явилась жизнь и образ другого ее однокурсника - Ю. Ш.
`Надо сказать, что этот парень был посложнее всех нас, вчерашних школьников. Отслужил армию, интересовался философией, экономикой. Тоже писал хорошие стихи. На лекциях задавал серьезные вопросы, доводил порой преподавателей до белого каления. Словом, кандидат в диссиденты. В группе его не любили, но интеллект и эрудицию признавали. И вот мне предлагалось осведомлять Г.И. обо всем, что говорят и делают ребята из моей группы, особенно В. Ш. и Ю. Ш. Я уточнила:
- Доносить, что ли?
- Не доносить, а осведомлять. Это большая разница, и, вообще, Люба, у вас искаженные представления о дружбе и товариществе...`
Геннадий Иванович пообещал ей, что `если с ним дело пойдет`, то ее ждут определенные льготы: лучшее распределение, возможность продолжить учебу в аспирантуре МГУ, хорошая квартира. Это потом. А пока, возможно, будет выплачиваться что-то вроде стипендии от органов.
`Ночью долго ворочалась. Девчонки не выдержали:
- Что ты вздыхаешь, как больная корова? Ходишь последнее время, будто стипендию потеряла. Рассказывай!
Не спали до утра. Однокурсницы мои были просто потрясены. И все не могли понять, почему зацепили именно меня, а не кого-то из них. Пообещали в беде не бросать, успокаивали как могли...`
С Геннадием Ивановичем Любовь Тихонова встречалась еще три раза, он вызывал ее с лекций, уговаривал, увещевал, говорил, что она уже все равно у них на заметке пожизненно. Где бы она ни оказалась, чем бы ни занималась - каждый ее шаг будет ИМ известен.
И чем же закончилась эта история?
`Однажды, гуляя с подругой по Океанскому проспекту, я попросила позвонить ее по `секретному` телефону. Мы вошли в телефонную будку, подруга набрала номер, удостоверилась, что подошел тот, кто нужен, и произнесла интеллигентным голосом:
- Геннадий Иванович, вы меня, пожалуйста, извините, но вы - дурак.
И положила трубку.
Что есть духу мы помчались по проспекту. Было до ужаса смешно. В общежитии выкурили по сигарете, ждали, что за нами придут. Причем подружка с хохотом уверяла, что она-то ни при чем - придут-то, мол, за тобой, ты же `дружишь` с органами. Честно говоря, в этот день я немного попереживала. Но напрасно, как оказалось. Больше никто меня не вызывал, и Г. И. я больше никогда не видела.
В группе мы после этого старались лишний раз не высказываться, немного сдерживали Шутили, что `ЧК не дремлет`, вычислили одного сексота, устроили ему хронический бойкот. Между прочим, был серющим студентом, но впоследствии остался на кафедре, закончил аспирантуру, получил обещанные блага. `Товарищи` держат слово.
Мне, наверное, просто повезло. Были друзья, порядочное окружение. Всем этим я очень дорожила. Мы мало чего боялись, над многим иронизировали, мало задумывались о серьезных вещах и мало чего хотели. Не были заражены ни особым цинизмом, ни ура-патриотизмом, ни стремлением во что бы то ни стало сделать карьеру. Всей группой бойкотировали субботники и воскресники, бастовали против баланды в студенческой столовой, в знак протеста сидели под дверью никудышной читалки. У нас был девиз: `Всех не перевешаешь` - так мы шутили. Видимо, и к нам подходили несерьезно. На комсомольских собраниях нашу группу называли `зловонным букетом`, наших отличников лишали повышенной стипендии. Тем не менее все мы благополучно получили дипломы, разъехались по белу свету. Уцелели вроде бы все...`
А я вот думаю, слово-то какое: `уцелели`. Не на войне ведь. Идет, идет человек по этому минному полю... Мина - сосед, мина - однокурсник, мина - друг. Можно уцелеть, можно подорваться...
Но, как я убедился, читая исповеди, которые пришли ко мне, чаще для Них представлял интерес не конкретный человек, под которого Они и готовили стукача, а тайное познание всей жизни, окружающего воздуха, просто людей, настроений, сказанных или запрятанных слов.
Помните, какое задание дали на Лубянке И. Штейн в 1933 году: `Вы должны прислушиваться ко всем разговорам в вашем коллективе и вообще везде. О всех высказываниях, порочащих партию, правительство и партийцев, вы должны сообщать нам при очередной явке на Лубянку`? А вот история уже почти что совсем наших дней. Одна из исповедей, полученных мною, была от молодого писателя из Белоруссии Славомира Адамовича, который даже название города, в котором он живет, подписал не привычным `Минск`, а своим, белорусским национальным: `Менск`. Потому-то я долго думал, откуда же на самом деле этот парень, пока не понял: да господи, именно так пишут название своей столицы те, кого еще совсем недавно называли `белорусскими националистами`. Тогда, давно, когда еще мы все жили одной страной, а ребята (или как по-белорусски это слово?) хотели жить отдельно от нас. То ли от России, а скорее всего - от СССР.
Но - дело не в этом.
Славомир - из СССР, как бы он ни обозначал название своей столицы, ставшей столицей уже независимого государства (как, допустим, Швейцария или Ирландия). Но все равно - мы вместе с ним из одной эпохи, которую я помню так же отчетливо, как и он сам.
Тогда, когда Славомир` столкнулся с Ними впервые, он работал сверловщиком на станкостроительном заводе им. Кирова. И оставайся он сверловщиком, то, возможно, ничего и не произошло бы. Но он начал писать, и притом на родном белорусском языке... В журнале `Маладосце` готовилась первая подборка его стихов.
Он шагал в литературу, кое-что уже в жизни испытав.
`У меня был достаточный жизненный опыт. 8 классов школы, ПТУ, где я получил первые уроки `дедовщины`, работа в Казахстане, служба на флоте (и там же - месяц гауптвахты в одиночной камере), затем опять работа и - суд, приговор к двум годам условно с обязательной отработкой на так называемых `стройках народного хозяйства`. Этой `стройкой` и был станкозавод.
Как видите, с системой подавления и изоляции личности я был знаком. Но даже мой немалый жизненный опыт не подготовил меня к встрече с интеллектуальными подонками...`
Хотя, как мне кажется, его первая встреча с представителем КГБ была никакой, и не думаю, что некоего Ивана Ивановича, первого человека Оттуда, кого он встретил в жизни, можно обозвать `интеллектуальным подонком`.
Хотя и встретился он с ним в достаточно интеллектуальном месте - на творческом семинаре молодых литераторов в Доме творчества:
`Вместе со мной был поэт и переводчик Н., который и показал мне таинственного Ивана Ивановича, сказав, что этого человека надо сторониться.
Мы жили с Иван Ивановичем в одном и том же флигельке, в комнате 13. По вечерам мой знакомый поэт Н. в присутствии `товарища` травил анекдоты, не давая нам, неискушенным в правилах поведения при гэбешниках, пускаться в лиро-политические откровения. К сожалению, тогда предостережения нашего более осведомленного друга были восприняты не вполне серьезно. Да и Иван Иванович активно не высказывался. Странными только казались его лицо и фигура: словно выращивали человека в парнике или накачивали гормональными препаратами, отчего он имел щечки младенца, приличный животик и глаза, не выражающие никакого чувства.
Уехал он спустя три дня утром, так и не представив на наш суд ни стихов, ни прозы, ни какой-нибудь пьесы абсурда. Впрочем, теперь я уверен, что увез Иван Иванович прекрасные психологические портреты новой смены белорусских литераторов...`
Может быть, принадлежность этого `Ивана Ивановича` к тайному ордену - всего лишь плод воображения Славомира, мимолетное воспоминание, которое вдруг всплыло, когда ЭТО уже накатило всерьез? Ведь я сам, припоминая сейчас разные молодежные литературные совещания и семинары, в которых участвовал, сколько раз удивлялся присутствию на них людей, непонятно зачем на них попавших. Но знал: один оказался потому, что его приятель - руководитель семинара, другой захотел повертеться в писательском кругу, третий - просто на халяву, используя свое знакомство или родственные связи с директором Дома творчества, где эти семинары обычно и проводились. И помню, как мы по-юношески зло высмеивали их.
Но знаю и о другом (и потому-то думаю, что скорее всего Славомир прав в своих подозрениях): о повышенном интересе КГБ к тем, кто пишет, снимает или рисует. Недаром же у каждой газеты, у каждого театра, у каждого издательства был свой куратор из КГБ. Не говорю уж о Союзе писателей, в котором практически открыто существовал в должности оргсекретаря человек в погонах: некоторые старые члены СП СССР даже с гордостью вспоминают, что занимавший когда-то пост оргсекретаря СП Ильин был генералом КГБ.
Потому-то для них было естественным посылать своих людей на подобные семинары и совещания: не анекдоты записывать (и здесь Славомир прав: сами чекисты - люди довольно циничные и потому не обращали внимания на то, кто и какие рассказывает анекдоты, по крайней мере, уже в наше время). Но целью было - понять, кто есть кто из молодых писателей; от кого может исходить потенциальная опасность для строя, который они охраняли; кто окажется слабее, чтобы не отвергнуть впоследствии предложенное сотрудничество.
Возможно, тогда этот `Иван Иванович` и приметил Славомира...
Хотя вторая встреча с Ними была совершенно случайной, к дальнейшей его судьбе отношения не имела.
`Поскольку мой авантюрный опыт иногда вторгал меня в довольно интересные ситуации, то вскоре такая случилась, - продолжает свою исповедь Славомир. - Однажды я ехал в трамвае без билета, рядом тут же оказались контролеры. И как нарочно им по дороге подвернулся пункт по охране общественного порядка, куда меня без лишних слов и привели. Там прошмонали мой `дипломат` и нашли книгу Гете с готическим шрифтом да мои стихи на родном белорусском. Сии предметы взволновали капитана милиции и дружинниц куда больше, чем мое нежелание платить штраф в два рубля. Меня направили в камеру, где я рассказывал какие-то сказки задержанным прощелыгам и курил их `чинарики`. Через два часа наша милая беседа была прервана и меня из камеры направили прямиком к следователю... КГБ. Даже приятно было очутиться после вонючей камеры в тихом, мягком кабинете с портретом Железного Феликса. Там тоже удивились, узнав, каким образом я попал к ним. Но обещали познакомиться с Гете на немецком языке и моими стихами. Через несколько дней я получил обратно свои вещи и ушел на все четыре стороны, так и не заплатив два рубля штрафа...`
Кстати, книги, да и просто тексты на иностранных языках всегда вводили в шок всякий народ, стоящий на страже порядка. Даже самые безобидные из них становились предметом серьезных разбирательств, шума, гама, паники. Вспоминаю рассказ парня, как в армии (а он попал в ВДВ) его таскали на ковер за то, что ему мама прислала Диккенса на английском языке. Особист испуганно вертел в руках книгу, словно это была граната, из которой уже выдернута чека, и долго допытывался, зачем ему `эта зараза` в армии, будто нет нормальных книг в библиотеке части. И уж совсем анекдот произошел, когда, еще в семидесятых, я сам служил в армии. В соседнем с нами полку прямо на плацу нашли какой-то листок, исчерченный иероглифами (тут же решили, что его подбросили китайцы, так как именно в это время они стали нашим потенциальным противником). Но так как не только в части, но и во всем городе, в котором я служил, не нашлось ни одного переводчика с китайского, то с перепугу доложили по команде в Москву, и оттуда прилетел целый самолет с чекистами, контрразведчиками и переводчиками. Правда, в конце концов выяснилось, что иероглифы были не китайскими, а японскими и изображали они безобидную рекламу какой-то ерунды. Но шум вышел знатный...
Все время у меня в чужие исповеди врываются собственные воспоминания, но, наверное, так и будет на протяжении этой книги: все мы проживали одну жизнь, одну эпоху и были детьми одной Системы - просто в разной степени зависимости от нее: кого прижимало сильнее, кого - слабее, кто был более чувствителен к ее прикосновениям, а у кого кожа задубела настолько, что даже град камней воспринимался как порыв легкого ветерка. А, может, дело просто в обыкновенном везении - одному больше, другому меньше. Как на войне.
Так вот, что касается личных воспоминаний...
События, которые стали поворотными в судьбе Славомира Адамовича и сделавшие его секретным агентом КГБ, сексотом, стукачом, по случайности и мне были хорошо знакомы.
Шел 1986-й... Второй год горбачевской перестройки...
Как-то я услышал от Вадима Бакатина, одной из значительных фигур того времени:
- Ты знаешь, когда я понял, что все, что Система умерла? Когда Горбачев впервые произнес заморское слово `плюрализм`. Все, решил я тогда, если вместо одной `гениальной` теории будет несколько - строй рухнет...
Может быть, первыми ощутили возможность этих перемен на `национальных окраинах`, те, кого так усиленно убеждали, что появилась новая нация - `советский народ` и что адрес в паспорте - `не дом и не улица, наш адрес - Советский Союз`.
Да нет, хотелось и собственного дома, и собственной улицы, и языка своего, и истории, и традиций - всего того, чего не отнимешь у человека. Разве что силой, насилием. Но и то - не навсегда, как и оказалось впоследствии.
Прибалтика, Средняя Азия, Закавказье, Украина...
И вдруг до Москвы докатилась весть, что что-то происходит в тихой и вечно преданной Белоруссии.
Сначала в газетах появились сообщения, что в день рождения Гитлера минские нацисты вышли в центр города, но их разогнали мужественные `афганцы`. Особенно это никого и не удивило: молодежные нацистские бригады то и дело пугали прохожих (уж не говорю о властях) своими намалеванными свастиками. И хотя их было мало и в основном они состояли из подростков (сейчас фашистов, кстати, куда больше, и это, увы, уже не подростки с их стремлением просто попугать своим видом родителей), но каждое очередное их выступление вызывало в обществе шум и ярость (кстати, несравнимые с сегодняшними, когда одного придурка из Питера никак не могут осудить за распространение гитлеровских откровений).
Все начали дружно осуждать минских нацистов, но вдруг до нас, то есть до `Литгазеты`, начала доходить информация, что на самом-то деле никаких нацистов не было.
Я поехал в Минск и вместе с кинорежиссером Валерием Рыбаревым, с которым мы тогда только начали работать над фильмом `Меня зовут Арлекино`, увиделись с ребятами, которых называли нацистами. Помню, что тогда меня поразило. В Минске - в принципе русскоязычном городе, они отказывались со мной говорить по-русски. Больше того! Когда я им задавал вопросы, они делали вид, что меня не понимают, и Валерий (сам, по-моему, смеясь над собой, над ребятами и надо мной) выступал в качестве переводчика.
И постепенно я понял, почему не хотели эти ребята говорить со мной по-русски и почему с такой злобой смотрели они на меня, русского, в городе, в котором, повторяю, и не услышишь белорусскую речь.
Дело-то все было в том, что не день рождения Гитлера они, ученики минского художественного училища, праздновали в тот день, а свой национальный праздник, который по-белорусски называется `Гуканье Весны`. Но кто-то (потом-то я выяснил, что это был минский КГБ) сообщил ветеранам Афганистана, что в центре города на Траецком предместье должны были собраться нацисты. И - началось побоище, когда разъяренные `афганцы` срывали не свастики с курток ребят, а белорусскую национальную символику.
И самое интересное! Одним из этих ребят вполне мог бы быть Славомир, так как именно в это время он вошел в организацию `Талака`, стремившуюся возродить в Белоруссии белорусское.
И именно тогда-то его уже Они прихватили серьезно.
`Я готовился к поступлению в университет, - вновь цитирую его исповедь. - В июньском номере `Маладосци` напечатали мои стихи. Я находился на седьмом небе от счастья.
Я занимался на подготовительных курсах, и вот за несколько дней до вступительных экзаменов меня вызвали с занятий, сказав, что `к вам пришли`.
Это были Они.
Мы встретились в скверике у главного корпуса университета (а Их было двое - молодой и пожилой), они поинтересовались моими успехами и даже принесли с собой номер журнала с моими стихами. Затем дали понять, что знают о моей семье, о том, что я вхож в организацию `Талака`, что, наконец, им известно, где и когда я говорил о нацизме с одобрением и давал читать `фашистские` журналы. Все эти елейным голосом сказанные слова, признаюсь, хорошенько меня взбодрили. То есть мне стало страшно.
Впрочем, о журналах (а имелись в виду журналы, издаваемые в Белоруссии в период фашистской оккупации) они быстренько позабыли. Им показалось куда более выгодным склонить меня к стукачеству. Началась усиленная обработка, в которой главный козырь - шантаж: не будешь с нами работать - посадим за пропаганду нацизма.
От меня не отставали. Не поленились даже сгонять белую `волгу` в деревушку Ольховка, где жила моя мать. Навели шухер в сельсовете, испугали своими расспросами пенсионера-однофамильца. И поползли там слухи...
И опять упорное склонение к стукачеству. Понимаю почему. В это время началось брожение масс. Люди стали проявлять себя не по сценарию КПСС - КГБ, а значит, требовалось все больше и больше стукачей...`
Но его не только пугали, естественно. Обещали и помочь с деньгами, посодействовать в сдаче экзаменов в университет, и даже, узнав, что он переписывается с польским ровесником, поездку в Польшу.
И Славомир сдался. На явочной квартире под магазином `Алеся` (оттуда, по его мнению, и наблюдали чекисты, как избивали `афганцы` ребят из художественного училища) он подписал подписку о неразглашении и стал `Петром`: такой псевдоним дали ему в КГБ.
Как и многие другие люди, попавшие в подобную передрягу, он до сих пор не забыл номера телефонов, которые ему дали для связи: 59-65-78 и 29-93-07, помнит, что `Жигули` его куратора были белого цвета, и встречались они чаще всего у проходной завода имени Кирова.
Чем же было предложено ему заниматься? В первую очередь глубже внедряться в `Талаку`, узнавать о настроениях, лидерах, планах. Чуть позже, а это уже шел 1987 год, когда появилась общественно-политическая организация `Тутэйшныя` (`Здешние`), ему предложили создать псевдолитературную организацию, которая, действуя под контролем КГБ, сумела бы нейтрализовать ее.
То есть все шло по вечному Их сценарию. `Да, я пошел на известный компромисс, - признается Славомир. - Да, было во мне подленькое рабье чувство - страх. Да, из-за страха, из желания хотя бы на самую малость проникнуть в их деятельность я и стал балансировать у опасной черты, за которой было предательство. Я вел с ними свою игру, сочиняя легенды о несуществующем в реальной жизни, делая вид, что прислушиваюсь к их советам. Однако я понимал, что из такой игры нужно выйти при первой возможности...`
Его `вел` Вячеслав Андреевич Шевчук, тридцатипятилетний сотрудник минского КГБ, подтянутый, короткостриженный, с жесткими черными усиками.
По словам Славомира, `это был ангел, сама кротость, находка для любой женщины`. И этого `ангела` он возненавидел так, как только можно ненавидеть человека.
`Он говорил мне: `Славомир, я докажу тебе, что человеческий материал довольно хрупок и твой страх утонет в твоем собственном дерьме`.
Мы много говорили о жизни. Он все пытался натравить меня как недавнего пролетария на интеллигенцию, моих знакомых по `Талаке`. Мол, видишь, как ты жил, как тяжело работал, всего достигаешь сам, а они там, националисты в `Талаке`, выросли на всем готовеньком, и прочее, и прочее. В такие минуты я был готов вцепиться в его выступающий кадык. Тогда же я укрепился во мнении, что антисемитизм - негласная политика коммунистического государства, ибо при каждой нашей встрече им подкидывалась идейка, что во всем виноваты евреи. Даже так называемую `Белую книгу сионистов` приносил он мне и настойчиво советовал прочесть...`
Все то же, все так же... Несмотря на то, что уже кончались восьмидесятые.
`В течение всей моей игры с КГБ я оставался один, никто мне ничего не мог посоветовать. Мой знакомый поэт дал мне понять, что у него тоже сидят на хвосте.
Никогда никто из моих знакомых откровенного разговора о КГБ не вел, существовал только черный юмор и нескрываемая ненависть к этой организации и сознание того, что все мы ходим под КГБ. Как наши деды говорили, что все `ходим под Богом`.
Потом я порвал с ними отношения и вышел из игры. Случилось это в тот день, когда куратор привел на встречу со мной молодого парня, очевидно, для натаскивания и практики. Но смены караула не состоялось`, - так закончил свою исповедь молодой белорусский писатель Славомир Адамович.
Стоит лишь добавить, что разрыв с КГБ стоил ему в то время исключения из университета.
Сколько же людей прошло через Это? Да и подсчитывается ли количество Их секретных агентов?
Не так давно, когда уже КГБ перестало существовать, один бывший Их опер, работавший в восьмидесятые, сказал мне, что, как и везде, и там у них существовало свое планирование. `Лично я каждый год должен был вербовать семь новых агентов, - признался он мне, и с гордостью добавил: - У меня получалось...`
Если каждый опер ежегодно превращал семь нормальных людей в стукачей. Если помножить это на количество лет, а потом перемножить на количество оперов и еще сделать допуск на восьмидесятые годы (раньше, в семидесятые, думаю, план был больше, не говорю уже о пятидесятых, сороковых или, тем более, тридцатых) - да, если все это подсчитать, то получится...
Нет, не осилю я эту арифметику Скорее готов согласиться с Лукманом Закировым из Казани (помните, он играл в школьном театре Павлика Морозова?), который написал мне:
`Их были миллионы - доносчиков, специально сплоченных партией для тайной слежки за населением страны. Стукачей у нас очень много, и точного количества никто пока не знает. Говорят, их десятки миллионов. Ходят слухи, будто каждый десятый взрослый - стукач разного калибра. Есть стукачи крупные и есть мелкие, партия калибровала их так же, как и номенклатуру`.
Да, все наше государство было усеяно этими минами на протяжении семи десятилетий, и практически каждый человек мог стать Их жертвой. Хотя, конечно, были и зоны повышенной опасности.
Во-первых, это, естественно, армия.
`Я служил в 1970-1972 годах, - пишет Леонид Ефремов из Якутии. - В казарме нас было чуть больше сотни человек. Из моего призыва офицер особого отдела вызвал троих (в том числе и меня), побеседовал, рассказал о борьбе со шпионами, попросил нас помочь, т. е. сообщать ему о таких случаях. Больше я с ним не встречался - не было шпионов. Про двух других не знаю. Догадываюсь, что из других призывов тоже вызывали. Значит, умножим на 4 призыва, которые служат одновременно, и получим, что из ста человек десять, по меньшей мере, являются Сексотами. И из них хотя бы один может оказаться добросовестным`.
Особым вниманием, конечно, пользовались и те, кому по роду службы приходилось выезжать за рубеж в составе различных делегаций на семинары и симпозиумы.
Сабир Мамедов, старший научный сотрудник Шемахинской обсерватории, рассказал о своем, как он пишет, `очень заурядном и краткосрочном` сотрудничестве с КГБ.
`В 1979 году я ездил на съезд астрономов в Канаду в качестве научного сотрудника сроком на две недели. Перед выездом в Москву мне позвонили из отдела КГБ Шемахинского района Азербайджана и поручили позвонить по такому-то телефону, как только приеду в Москву. Как и было поручено -позвонил. Назначили мне встречу. Молодой, лет 30, человек откровенно сказал мне, что он - сотрудник КГБ. Он меня очень вежливо попросил присмотреть за известным ученым-астрофизиком Шкловским, а потом сообщить ему о всех подозрительных действиях того. Этот сотрудник тоже под видом астронома ехал в Канаду. Я согласился. Почему? Испугался, что если не соглашусь - то не видать мне Канады. Но! Про себя я твердо решил, что не буду следить за Шкловским и ничего не буду передавать. Так и поступил. Но уже там, в Канаде, я заметил, что и за мной тоже приставили следить одного астронома. И он-то, подлец, за мной следил.
Я считаю, что (и об этом много говорили) в загранпоездке тогда по поручению КГБ все следили за всеми...`
Ну и, в-третьих, зоной повышенного риска являлись те, кто так или иначе общался с иностранцами, так как любой иностранец являлся потенциальным врагом хотя бы потому, что он - иностранец.
И думаю, что охота за иностранцами началась с первых дней образования ЧК.
В Калифорнии, в том же архиве Гуверского института, я нашел несколько листков машинописного текста, написанных скорее всего одним из сотрудников МГБ, перебежавшим на Запад (авторство, к сожалению, так и не сумел установить). И текст очень любопытен, особенно, когда автор описывает систему `наружного наблюдения`, `НН`, выражаясь их профессиональным языком, или проще - `наружки`, за иностранцами. Цитирую:
`Наружному наблюдению подлежат все иностранцы.
Простому смертному трудно, а может быть, и совсем невозможно представить себе, что такое `НН`, например, в масштабе города Москвы. Это значит, водить день и ночь под секретным надзором многие сотни `фигурантов` различных разработок, причем за каждым ставится бригада в три человека, а иногда и больше. Кроме того, ежедневно ставится наружное наблюдение за несколькими десятками, а иногда и сотнями приезжающих в Москву по разным делам крупных `фигурантов`, разрабатываемых областными управлениями и республиканскими наркоматами МГБ, которые часто оповещают второй спецотдел о такой необходимости только в день приезда `фигуранта` в Москву.
Но этим дело не ограничивается: согласно специальной инструкции наркома, надо водить под постоянным `НН` каждого сотрудника иностранных миссий, посольств, консульств, всех чиновников иностранных военных атташатов, всех приезжающих из-за границы иностранцев и особенно корреспондентов иностранных газет и телеграфных агентств. Меньше всего забот и неприятностей органам `НН` причиняют иностранные туристы, поскольку они всегда едут по определенным маршрутам и имеют неизменно при себе гидов и переводчиков от `Интуриста`. Последние всегда являются агентами или штатными сотрудниками органов государственной безопасности. Во всяком случае за поведение иностранных туристов и за их встречи и беседы с советскими гражданами на улицах, в общественных местах отвечает не `НН`, а спецчасть `Интуриста`.
Но другие иностранцы доставляют второму спецотделу достаточно хлопот. Так, например, перед войной секретарь японского военного атташе в Москве Кембо Саоаки имел обыкновение ежедневно совершать вечерние прогулки от атташата по Охотному ряду и далее по ул. Горького до памятника Пушкину на Бульварном кольце. При этом он держал во рту незажженную сигарету и у каждого встречного просил огня, опрашивая таким образом за вечер по 30-40 человек. Кроме того, он подходил к различным киоскам, цветочницам и так далее. И везде заводил короткие разговоры. Сколько нужно было агентов, чтобы составить `установку` на каждого вступившего с ним в разговор?! Сводка о наружном наблюдении только за одним Саоаки имела каждый вечер до 50-60 `установок` и с проверкой по спецучету. В центре было прекрасно известно, что Саоаки таким путем откровенно издевался над МГБ, но `НН` за ним не прекращалось и не сокращалось.
Немцы и представители соседних с СССР стран Восточной Европы вели себя обыкновенно довольно спокойно, но американцы сперва являлись настоящим бедствием для `НН`. Не имея обычно никакого понятия о действительном положении вещей в Советском Союзе и пользуясь полной свободой у себя на родине, американцы старались сохранить свои привычки и в Москве. Настойчиво пытались изучать жизнь Советского Союза теми же методами, которые обычно применяются для изучения всех других стран, т. е. они посещали все общественные места, спешили заводить частные знакомства с советскими гражданами и засыпали Министерство иностранных дел просьбами о разрешении им поездок по всей территории Советского Союза. Помимо всех прочих причин, эта неприятная для КГБ особенность американцев объяснялась также тем, что США установили дипломатические отношения с СССР почти на пятнадцать лет позже других великих держав и американские представители в Москве пытались налаживать свои первые контакты с советскими гражданами именно в тот период, когда МГБ обратило острие своей деятельности на пресечение всякой связи между советским населением и иностранцами.
Очень большие хлопоты доставлял `НН` первый посол США в Москве Вильям Буллит (1933 - 1936). Он любил спорт и часто бывал на стадионе `Динамо`, где пытался заводить знакомства с советскими спортсменами. При таких посещениях за ним приходилось ставить усиленную бригаду `НН`, и `установки` за один день достигали многих десятков. Для облегчения службы `НН` к мистеру Буллиту прикрепили двух специальных агентов - рекордсмена-бегуна и теннисистку, игравшую за СССР во Франции, чрезвычайно стройную и броскую своей фигурой женщину. Но комбинация с теннисисткой не прошла. С наступлением зимы мистер Буллит начал отправляться на лыжные прогулки за город, чем приводил в отчаяние приставленных к нему агентов, не умевших хорошо ходить на лыжах. В это время он и некоторые другие американцы являлись в НКВД предметом разговоров о горах сводок `НН` на установки связей. НКВД вздохнул лишь тогда, когда Буллит клюнул на подведенную к нему агента 2-го спецотдела, известную балерину Лепешинскую, и стал проводить все время только в ее обществе...`
Да, можно только посочувствовать бойцам невидимого фронта из `НН`. Так же, впрочем, как и послу Буллиту.
Но самое-то интересное, что иностранцы в России были предметом усиленного внимания КГБ вплоть до последнего времени.
Вспоминаю одну смешную историю, случившуюся не так давно. В Москву приехала Кьяра Валентине, мой товарищ из итальянского еженедельника `Эспрессо`. Мы зашли пообедать в маленький ресторанчик возле `Новослободской`. И вот только здесь вспомнили, что обещали взять с собой Марко Политти, тоже нашего друга из `Месседжеро`. Кьяра пошла ему звонить, и вдруг парень, который был ее переводчиком, сказал: `Интересно... Наконец-то увижу Марко...`. `А вы что, знакомы?` - спросил я. `Я три года сидел на его телефоне`. `В каком смысле?` - сначала не понял я. И он мне объяснил.
Оказывается, этот парень всего лишь полгода назад ушел из КГБ и его работа состояла именно в том, чтобы подслушивать разговоры Марко Политти...
Сами можете представить, какова была реакция Марко, появившегося через полчаса в этом ресторанчике, когда я сообщил ему, что хочу познакомить его с самым близким для него другом, - и представил этого парня. `И много я наговорил?` - помню, растерянно спросил Марко. `Да нет, у вас было все нормально`, - успокоил его бывший гэбешник.
Согласитесь, для того, чтобы `охватить` каждого иностранца, живущего у нас или приезжающего к нам в гости, нужно было иметь - кроме кадровых офицеров КГБ - еще и неимоверное количество секретных агентов.
`Кузницей` таких кадров являлось Управление по делам дипломатического корпуса (УПДК), которое поставляло всем иностранцам - от посольства до представительств фирм и газетных бюро - обслуживающий персонал, который практически весь состоял из секретных агентов КГБ.
Один из таких агентов пришел ко мне в редакцию и согласился на диктофон наговорить свою историю.
`С момента прихода в Систему, то есть в УПДК, мне было сказано, что я должен сообщать о всех своих встречах с иностранцами и о встречах иностранцев с нашими. Периодически мне звонили Оттуда, и я должен был докладывать, с кем они виделись и о чем они говорили`, - так начал свой рассказ Юрий Владимирович Гудков, работавший инженером в представительстве одной югославской фирмы.
- Не удивило ли вас, когда вы устраивались на работу в УПДК, что вам придется стать сексотом? - спросил я его.
- Мне было прямо об этом сказано при поступлении на работу: иначе я бы просто не прошел через их отдел кадров. А разница в зарплате инженера в министерстве и инженера на фирме как минимум в два раза.
Все эти годы его `вел` один и тот же опер по имени Александр.
Встречались они с ним или на Кузнецком мосту, или в скверике возле архитектурного института, или в каком-нибудь близлежащем переулке, куда Юрий Владимирович подъезжал на своей машине. `И каждый раз Александр спрашивал у меня, нет ли в машине микрофонов. Он всегда старался выйти из машины и разговаривать на лавочке`.
К своей работе на благо контрразведки Гудков относился достаточно скептически:
- У меня была чисто техническая работа, в тайны фирмы я старался не лезть, и потому что-нибудь конкретное я своему куратору сообщить не мог. Он чаще всего спрашивал, с кем именно встречались представители фирмы. Как правило, Их интересовали встречи с немцами, австрийцами и американцами.
Интересовала куратора и личная жизнь югославов: с кем встречаются, с кем проводят время, но тогда, как правило, возле домов, где жили иностранцы, стояла милиция и никого без сопровождения к ним не пускала.
Я спросил, были ли какие-нибудь целенаправленные задания? Оказалось, нет - просили рассказывать все, что узнал или увидел. Когда рассказывал мало - обижались, но, по словам Юрия Владимировича, толком-то он ничего и не мог рассказать, так как на переговорах сам не присутствовал.
А югославы догадывались, что вы работали на КГБ?
Естественно. Сомнений у них на этот счет не было, и в некоторых случаях, когда что-то надо было обсудить без меня, они прямо говорили: `Отвали`.
Вообще, по его словам, работа эта была абсолютно никому не нужная. Доходило до ерунды: однажды мы ехали с фирмачами, а я был за рулем. Я увидел за собой Их машину и решил от нее оторваться. Просто так, шутки ради... И оторвался, уйдя через проходные дворы. На другой день меня вызвали и спросили, кто был за рулем. Я соврал, что шеф. Они мне посоветовали передать ему, чтобы так быстро не ездил...
Дома знали, что он работает на КГБ, но сам куратор в гости никогда не приходил. Никаких денег не платили, видимо, по одной причине: работа в УПДК была сама по себе честь для малооплачиваемого советского инженера.
Я спросил, тяготится ли он каким-нибудь воспоминанием о своей `дружбе` с КГБ.
Юрий Владимирович на секунду задумался, а потом сказал:
- Однажды ко мне подошли два парня, может быть с провокационными целями, и попросили провести их в посольство ФРГ. Я их довез до посольства и - сдал в милицию. Но, может быть, они не были никакими провокаторами....
Интересовало ли куратора, привозят или нет югославы с собой диссидентскую литературу?
Нет, но, естественно, Солженицын у фирмачей был.
- А вы сами читали?
- Еще раньше, когда был за границей... В командировке в Белграде. Там в Доме русской книги можно было купить и `Архипелаг ГУЛАГ`, и `Доктора Живаго`. Я покупал, читал, но в Москву не вез, чтобы не испытывать судьбу.
Он Их, естественно, боялся:
- У меня самого арестовали деда. В той же квартире, где и живу сейчас. Так что я все пережил еще мальчишкой.
- Александр знал об этом?
- Естественно... Ведь у Них досье есть на каждого человека...
Потом сказал, что он сам чувствовал: его телефон прослушивался не только на работе, но и дома. В фирму же перед каждой важной встречей обязательно приходили `телефонисты` и говорили, что надо починить телефон. Югославы смеялись, но шеф бюро, когда нужно было поговорить о чем-то важном, непременно снимал телефонную трубку, думая, что это помогает от прослушивания.
Когда он ушел из УПДК - от него отстали.
Но если бы не работал на КГБ, то меня бы не приняли в Министерство авиационной промышленности. Когда я только туда перешел, меня тут же вызвали в особый отдел, и я понял: про меня все известно.
Сейчас Юрий Владимирович убежден, что ни пользы, ни вреда от его работы никакой не было. Просто, был винтиком этой системы...
У всех, конечно, было по-разному.
Некоторых делали доносчиками лишь для какого-нибудь конкретного дела и после к ним уже больше не приставали. Вот что написал мне сексот, подписавшийся псевдонимом `Кочубей`:
`Однажды ко мне обратился сотрудник КГБ с предложением `раскрутить` одну конкретную личность, т. к. предполагалось, что эта личность ведет активную антисоветскую пропаганду, имеет связи с зарубежьем. В те годы я был правоверным и на предложение согласился не колеблясь.
И ходит этот инженер, а его уже несколько раз принимал министр отрасли, не ведая о том, как сгущается хмарь над его нестандартной головой.
Так как вербовка моя была целевая, связь с КГБ после разработки инженера прекратилась.
Я рад, что не принес вреда тому человеку. Но и не сразу пришла ко мне оценка - моральная оценка именно политического сыска: ведь пионером меня воспитывали в дружине им. Павлика Морозова.
В то время я заметил, что Комитет активно интересовался настроением в рабочих и инженерных коллективах - это были первые месяцы Андропова на посту Генсека`.
Другим же завербованным везло меньше, и КГБ не оставлял их в покое до самой старости, кружа, кружа над головой.
В. Гурвич из Новосибирска служил на Севере, на флоте, в бригаде подводных лодок. Уже на пятом году службы, в начале 1948 года, он вдруг понял, что им интересуется отдел контрразведки.
`Дело было так. Я возвращался к месту службы из краткосрочного отпуска, и в Москве у меня украли бумажник со всеми документами. Я сразу же явился в морское ведомство в Козловском пер. и был препровожден в Химки, на гауптвахту, откуда только через неделю отпущен с новым билетом в Полярное.
Положение осложнялось тем, что украденные документы были просрочены (иначе зачем я поперся на губу - ехал бы дальше) и там стояло разрешение на задержку военкома с места жительства. Их сначала подбросили где-то, а потом какая-то добрая душа переслала на корабль - плавбазу `Печора`, где я служил мотористом. Закрутилось дознание, но я был спокоен, пока к дознавателю не подключился сам капитан 3 ранга И. А. Дубнов...`
Никаким капитаном 3-го ранга он не был, хотя и носил морскую форму, а являлся начальником контрразведки бригады и располагался в специальной каюте А-40, куда и стали вызывать В. Гурвича. Чаще всего по ночам. Видимо, подозревая, что он симулировал кражу, чтобы скрыть самовольную задержку, моториста заставляли писать определенные слова левой рукой и т. д.
`Замполитом на `Печоре` был некий Филоничев, откровенный антисемит и совершенно безграмотный мерзавец. Всю кашу со СМЕРШем заварил он, и это меня и спасло: Дубнов решил проявить объективность.
Через некоторое время Дубнов вызвал меня. После формального разговора он начал со мной беседовать вдруг милостиво и вальяжно. Спросил о моих планах после дембеля - я ответил, что хотел бы поступить на юридический. Он одобрил и даже поделился своими трудностями в разрешении некоего юридического казуса (можете себе представить!). А потом намекнул вскользь, что я мог бы уже и сейчас оказывать посильную помощь в оперативной работе: `Вот только вам в партию надо вступить... Но повторяю, при желании вы можете и сейчас мне кое в чем помочь...` - и так далее.
Еще через год, когда замполит добился списания моториста во флотский экипаж (это вроде пересылки), а оттуда направили на остров Кильдин, Гурвич вспомнил предложение Дубнова - а тот уже пошел на повышение, - и отправил ему записку с просьбой о встрече.
`Меня мгновенно вызвали на базу, к Дубнову. Он велел мне подписать обязательство о внесудебной ответственности за разглашение и объявил, что будет готовиться моя засылка на Новую Землю как гражданского для `проверки надежности охраны объектов`. Он даже сказал: `Создадим вам контору `Рога и копыта`... Мне было также сказано, что связь будет со мной держать через капитан-лейтенанта Меркурьева, и представил бесцветного, такого же липового `моряка`. И еще мне велели выбрать псевдоним, которым я должен был подписывать сообщения, начинающиеся словами `Источник сообщает`...
Псевдоним я выбрал себе шикарный - Грановский. И начал служить при штабе в Полярном. Смершевцы все морочили мне голову Новой Землей, а пока `временно` Меркурьев велел писать, о чем говорит старшина 2-й статьи Шкарупа и что делает матрос Смирнов, ориентируя `источник`, что первый - украинский националист, а второй - сын известного троцкиста.
Но `националист` и `троцкист` ничего такого не говорили, и тогда Меркурьев велел мне интересоваться капитаном Матцингером и часовщиком из Ленинграда Фимой (фамилию я позабыл). Костя ничего не говорил, кроме матерщины (он был начальником строевой части), а с Фимой мы пропили 50 меркурьевских рублей, которые шеф мне дал под расписку, и еще 500 рублей Фиминых.
Что эти орлы-чекисты делали нормально, так это инструктировали, что разговор с клиентом нужно умело склонять на интересующую их тему, но ни в коем случае не идти на провокацию, не поддакивать...`
Потом Гурвича демобилизовали, и он был убежден, что и подписка, и псевдоним, и чекисты - все останется там, в прошлом, как нелепый сон. Он переехал в Тбилиси, поступил на физтех университета. И вдруг спустя год - вызов в профком.
`Там меня ждал хмырь в белом кашне, в шляпе, драповом синем пальто и в хромовых сапогах. На улице он представился старшим лейтенантом госбезопасности Майсурадзе и передал привет от Меркурьева: `Будем работать вместе. Факультет у вас секретный, а люди разные...` Он предложил встречаться раз в месяц и открыл своим ключом дверь какого-то домоуправления, без крыльца и тамбура, прямо с улицы`.
То есть Гурвича сдали с рук на руки. Стал он являться к новому куратору на свидания, и тот каждый раз нудно выспрашивал, все ли благополучно на факультете, и предлагал познакомиться то с одним доцентом, то с другим профессором...
Когда подопечный начал пропускать свидания, `куратор` приходил к нему домой и говорил, что если станет плохо работать, то `со своими соплеменниками будет землю копать`, - тогда все евреи ждали поголовной депортации... И пытал на тему провокационных слухов о `массовых репрессиях` - что говорят об этом знакомые евреи...
Гурвич понял, что от него не отстанут.
`Пошел я тогда к своему другу-однокурснику Робику Людвиговичу и все ему рассказал (а отец его работал начальником секретариата Лаврентия Павловича). Попросил его помочь через отца избавиться от этого кошмара. Роберт засмеялся и сказал, что у него не такие отношения с отцом...
Потом, наконец, умер Сталин. И мы втроем, запершись, пили с одним непременным тостом: `Таскать вам не перетаскать...` И я всем говорил одно: хуже не будет. И как в воду глядел: летом расстреляли Берию. А меня вызвал на очередную прогулку Майсурадзе с другим чином, который представился подполковником (фамилию забыл), и строго мне выговаривают: `Вы пять лет саботажем занимаетесь. Вы давали подписку... У нас длинные руки...` А я им: `Все. Я выхожу из игры...`
Но не такая это игра, из которой можно выйти, когда захочешь.
Спустя три года после окончания университета В. Гурвич уехал работать в Дагестанский филиал АН СССР. Весной 1961 года его вызвали в КГБ Дагестана.
Капитан Ахаев спросил его о делах, самочувствии и потом спросил: `Борису Пастернаку писали?` - и протянул фотокопии писем.
- А с чего вы взяли, что это письмо написал я? Тут нет моей подписи. И почему вы вообще читаете чужие письма!
- А нам, - отвечает, - после смерти Бориса Леонидовича с возмущением это письмо передала его вдова...
Поволок меня Ахаев в кабинет к полковнику и стали мне грозить собранием по месту работы. `Давайте собрание, - говорю. - Только не ждите, что я буду молчать о ваших делишках...`
Велели мне явиться, `подумав`, завтра. Наплевал. Через три недели стучит сосед: `Известный вам Ахаев вызывает вас завтра к десяти...`
Отказался...
Потом я уже переехал в Новосибирск...`
И, считает он сегодня, этим и спасся.
А вот еще одна судьба, чем-то схожая с судьбой В. Гурвича.
Правда, этого человека не оставили и по сегодняшний день.
`Что такое сексоты, я знал с малолетства. В роковые 30-е годы наша семья жила в Москве, шесть человек в двух барачных комнатах, причем спали все в одной 15-метровой комнате, а вторая - кухня - для жилья была мало пригодна. Отец и мать работали в одном наркомате и часто, думая, что мы с сестрой спим, шепотом обсуждали события прошедшего дня: мать - секретарь замнаркома, рассказывала об арестах, отец - о своих делах, и оба - о `свиданиях` с чекистами. Так я и проник в тайну чекистской агентуры. Я уверен, именно эта тайная жизнь и спасла родителей от репрессий в тридцатых, хотя и не помогла отцу выжить в ГУЛАГе, куда он попал после войны как бывший военнопленный. Но это уже другая история...
Так что службу я `унаследовал` от родителей, а вернее, в те ночные часы, когда подслушивал их разговоры о шефах с Лубянки и проникался романтизмом сексотства, хотя и не подозревал о том, что и самому придется дать расписку о неразглашении` - так начал свою исповедь москвич Н.
В июле 1941 года 16-летним пацаном он ушел добровольцем на фронт, отвоевал от звонка до звонка, потом служил в Берлине. Именно тогда, уже в конце службы, последовал вызов в СМЕРШ полка. А попался он вот на чем.
`В 1943 году во время боевой операции я потерял медаль `За отвагу`, которую получил за взятие Новозыбкова. А в 1946 году Господь послал мне такую же медаль в вагоне берлинской электрички, под другим номером. По простоте душевной я попросил в мастерской перебить номер. Что мне и сделали и - сообщили куда надо. И вот при таких обстоятельствах мне пришлось дать подписку о согласии стать агентом. Представьте ситуацию: начальник СМЕРШа стращает дисциплинарным батальоном, а я `так давно не видел маму` и мне такие хорошие письма пишет первая любовь, моя одноклассница Нина`.
Так вот, дал он тогда согласие, подписку и обещал остаться на сверхсрочную. Но... обманув СМЕРШ, демобилизовался в марте 1947-го. После этого начал работать в Москве в одной полувоенной организации. А в октябре - приглашение зайти к оперуполномоченному, напоминание о расписке и приглашение к работе сексота. Отказался. После этого вызов в кадры: предлагают подыскать другое место работы, не связанное с допуском, так как он `не пользуется доверием`. Еще предложили записать в личное дело, что его отец, бывший военнопленный, отбывает наказание в Воркуте. А он уже женился, жена ждала ребенка, жить негде и не на что. Так что пришлось согласиться.
`Но цель моего, письма рассказать вам не о себе, а моих шефах. Не буду называть их фамилии, поскольку и в Вашей редакции есть сексоты и нет гарантии от доноса. Берлинский шеф, капитан по званию, карьерист и провокатор. Он меня учил: заводи разговоры на политтемы с солдатами, сержантами, делай вид, что поддерживаешь антисоветские настроения и т. п. В Москве у меня в разные периоды были разные шефы. Были среди них и хорошие ребята. Один из них помог разобраться с делом отца и с его реабилитацией, другой - просто хороший товарищ, коллега по садоводству - интеллектуал, хороший собеседник. Он интересовался тем, кто собирался в командировку или в турпоездку за границу, спрашивал: как думаю, не убежит? Но двое с Лубянки оставили тяжелое впечатление. Один подполковник, другой - полковник, оба пьяницы и, уверен, взяточники. На одну из встреч со мной они пришли оба под хмельком. Подполковник первым делом отсчитал мне 100 рублей и попросил дать расписку на 200. Я поблагодарил и отказался, мол, не достоин такой большой чести, да и в деньгах не нуждаюсь. Оба они были почему-то сильно обозлены на писателей и вообще на интеллигенцию. `Мало дали этим ублюдкам (имелось в виду дело Синявского и Даниэля), надо бы к стенке, чтобы другим было неповадно`.
Вообще о моих шефах у меня сложилось следующее впечатление: чем омерзительней был их моральный облик, тем большими коммунистами-ортодоксами они старались казаться. Ни о каких поисках шпионов не было и речи. Вся их работа была направлена на подслушивание всяких разговорчиков и анекдотов, на возможность пришить дело по ст. 70 или же по ст. 190...
Разные у меня были шефы - капитаны, майоры и даже один полковник. Но никто от моих донесений не пострадал. Более того, думаю, что многих я в какой-то степени даже реабилитировал в глазах чекистов` - так на закате жизни утешает себя Н.
`О всех высказываниях, порочащих партию, правительство и партийцев, вы должны сообщать нам при очередной явке на Лубянку.`
`Он подписал подписку о неразглашении и стал `Петром`: такой псевдоним дали ему в КГБ`.
`Псевдоним я выбрал себе шикарный - Грановский...`
`Рабы ГБ` Часть первая Все, мышеловка захлопнулась
Я прервусь. Давайте взглянем на все с другой стороны - со стороны тех, кто оказался жертвами Зоны - самой настоящей. Хочу привести лишь одно письмо - из сотен, полученных мною от детей узников тех сталинских лагерей.
Может быть, сквозь восприятие одного из них поймем, попытаемся понять, что означала эта подписка о `неразглашении`. Итак, письмо А. Безносика из Молдавии.
`Одесса. Февраль 1938 года. Мне 12 лет. Я принес в тюрьму передачу отцу: нижнее белье, носовой платок, десяток яичек. Передачу не приняли. Я расплакался. На меня обратил внимание какой-то тюремный чин и распорядился принять белье. Яички не взяли. Через некоторое время вынесли то, что отец снял с себя в камере. Я схватил грязное, пахнущее потом и камерой белье, прижал к груди и кинулся к выходу. У родственников, которые жили в Одессе, мы прощупали и осмотрели каждую складочку в надежде найти хоть что-нибудь, открывающее завесу неизвестности, но, кроме следов крови на вороте рубашки, ничего не нашли. Этим я был потрясен: отца били.
Вторую передачу, в марте, не приняли. Сказали, отец убыл на этап. Я не понимал, что такое этап.
Жили мы в то время на станции Затишье Одесской железной дороги. Отец до ареста работал путевым обходчиком.
2 февраля, ночью, его вызвали в отдел кадров, и больше я его не видел. Спустя две недели мать, потрясенная случившимся, тяжело заболела. Ее поместили в одесскую психбольницу. Меня и старую бабушку после `убытия` отца выселили из железнодорожной будки в сарай, так как на место отца назначили другого путевого обходчика. Стоял апрель. Было холодно. В сарае мы жили с нашей коровой. Она нас кормила и обогревала. Там я готовил уроки. Учился хорошо, а поведение было плохим. Стал раздражительным, грубил учителям. Несколько раз, бросив школу, ездил на товарняке в Одессу, подолгу ходил возле тюрьмы, пока не попадал в поле зрения охраны, которая меня задерживала и передавала милиции. Эти похождения стали известны директору школы. Она вызвала меня в кабинет и предупредила: `Ты знаешь, кто твой отец, будешь плохо себя вести - и ты туда пойдешь`. Я долго после этого плакал. Мне казалось, что нет в миру никого, кто желает мне добра.
Потом была война, была долгая тяжелая служба. Где бы я ни был, меня не оставляла горькая мысль, что же за такая жестокая, присущая временам инквизиции, несправедливость свалилась на нашу семью в 1938 году.
Мой отец был честный, добросовестный, справедливый человек. Любил трудиться, любил жизнь, любил свою семью. Это доброе с одной стороны и подлое, жестокое с другой теснилось в моей голове.
Постановление особой тройки НКВД в отношении отца было вынесено 11 марта 1938 года, а 24 марта 1938 года его расстреляли. Это мне сказали: отправили на этап... Время торопило. Нужно было разоблачать очередных врагов народа, получать звания, должности, ордена. Трупы где-то закапывали, но где?
Сейчас я уже старый, больной человек. Мне, как никогда раньше, хочется прикоснуться руками, телом к той земле, где лежат кости отца`.
Таких писем у меня много - от тех, чьих отцов и матерей уводили навсегда, навечно, так что даже и фотографий не оставалось. И от тех, кто своей детской памятью помнит то, о чем стали забывать мы, уже повзрослевшие.
`Рабы ГБ`. Часть первая - окончание. Одинокий голос в хоре. Иваново, 1942 год
`Ваши публикации разбередили мне душу. Они подтолкнули меня к откровению, к покаянию, если хотите. То, что вы сейчас прочтете, я даже никому не рассказывал. Может быть, это письмо поможет мне избавиться от ощущения вины перед людьми, по отношению к которым я совершал, как осознал позднее, подлость. Шел 1942 год, а мне - семнадцатый. Был я в ту пору секретарем комсомольской организации ивановской школы ≤ 51.
Как-то меня вызвали в райком комсомола. Секретарь Сталинского райкома сидел в своем кабинете в обществе какой-то средних лет женщины, одетой в строгий костюм. Секретарь немного поговорил со мной о текущих комсомольских делах, из-за которых, как я понял, не стоило вызывать в райком, потом буркнул: `Вот тут с тобой поговорить хотят` - и вышел, оставив нас вдвоем.
Женщина, скупо улыбнувшись краем рта, представилась сотрудницей органов и назвалась Анной Ивановной Марецкой. Она немного поспрашивала меня о школе, о комсомольской работе, о родителях, а потом перешла к главному. `Сейчас, - сказала она, - когда идет война, у нас много врагов не только на фронте, но и в тылу, среди нас. Врагов нужно выявлять, и ты, как сознательный комсомолец, должен нам в этом помогать`.
Она объяснила, в чем должна заключаться моя помощь. Я должен был подслушивать разные вражеские разговоры, выявлять людей с нездоровыми настроениями, недовольных и враждебных Советской власти. Спросила, согласен ли я. Ну, конечно же я, находясь в эйфории патриотизма, с радостью согласился: врагов, где бы они ни находились, нужно выявлять и уничтожать.
- Обо всем будешь мне докладывать письменно, - сказала она. - А подписываться будешь псевдонимом. Какой выберешь?
- Корчагин, - не задумываясь ответил я, называя любимого героя любимой книги.
Она назначила мне встречу в определенное время в доме, который все ивановцы, отмечая его архитектурную особенность, называли `подковой`.
И я приступил к `работе`, т. е. стал стукачом.
Слушал разговоры людей в очередях за продуктами, в школе и везде, где придется. То, что мне казалось крамольным, записывал. А потом составлял донесение и бежал на конспиративную квартиру.
На квартире меня встречала пожилая женщина и предлагала чай с пирожками. Пышные, вкусные пирожки мне, вечно голодному, казались чудом, и я мигом сметал их с тарелки. Марецкая всегда появлялась чуть позже. Она бегло просматривала мой донос, задавала несколько незначительных вопросов, уточняла кое-какие обстоятельства и прятала его в сумочку... Мне казалось тогда, что донесения мои ее мало интересуют.
Как-то она пришла позднее, чем обычно. Сняв пальто, оказалась в военной гимнастерке с `кубарями` в петлицах. На этот раз мы разговаривали дольше обычного. Марецкая рассказала несколько историй о разоблачении органами врагов народа, шпионов и диверсантов. Потом вынула из сумочки и показала пистолет. Я, завороженный, смотрел и на `кубари`, и на пистолет, который она, вынув обойму, дала мне подержать. В этот момент я почувствовал себя причастным к органам и мысленно поклялся выполнять все, что мне только ни поручат.
Потом Марецкая спросила, знаю ли я ученицу нашей школы по фамилии Гаек. Я ответил утвердительно: Зойка училась в соседнем классе, имела две длинные косы и бойкий характер.
- А отца ее знаешь?
Нет, отца Зои, инженера одного из ивановских заводов, я не знал.
- Нас очень интересует инженер Гаек, - сказала Анна Ивановна. - Ты постарайся с ним познакомиться.
Я понял, что неспроста органы заинтересовались инженером, значит, он если не скрытый враг, то уж точно - неблагонадежный человек.
И - начал действовать, через Зою, конечно. Она сначала усмехалась и презрительно фыркала, не принимая моего внезапно вспыхнувшего желания поухаживать за ней. Потом помягчела - парень я был видный. Через некоторое время я, пользуясь гостеприимством семьи Гаек, уже сидел с ними за вечерним чаем.
Инженер Гаек, то ли немец, то ли еврей, жизнерадостный, энергичный человек, много говорил о политике, о войне, о работе, очень неодобрительно отзывался о существующих порядках: высказывал сомнения в достоверности сводок Информбюро, критически говорил о правительстве и некоторых конкретных личностях в нем.
Нет, я не давился за столом инженера куском хлеба, потому что видел в нем врага, а в сознании своем отделял отца от дочери. Я с аппетитом жрал, слушал, мотал на ус, а потом, потискав на прощание Зойку в коридоре, бежал писать свой донос. Надо ли говорить, что Марецкая к этим моим `материалам` относилась с большим интересом: расспрашивала о подробностях, уточняла то, что казалось ей важным.
Позже меня вызвали в НКВД. Произошло это в день моей отправки на фронт, когда с мешком за плечами я сидел в одной из комнат Сталинского военкомата вместе с другими призывниками.
В НКВД мне дали прочитать `материалы`, составленные на инженера Гаек. Я читал сухие казенные строчки, узнавая кое-где свои выражения. Читал с чувством исполненного долга, с удовлетворением хорошо выполненной работы...
О судьбе инженера я узнал, когда побывал дома после второго моего ранения: его арестовали вскоре после моего отъезда, а семью, включая и Зою, куда-то сослали...
И еще одна встреча с органами.
1949 год. Я после окончания училища в чине лейтенанта-танкиста служил в Германии. В это время в каждом полку был представитель особого отдела - или `особняк`, как мы их называли. Особисты находились в привилегированном по отношению к другим офицерам положении: жили в Германии с семьями, что другим не разрешалось, имели шикарные квартиры и отдельные рабочие кабинеты. Вся их работа была окружена атмосферой таинственности.
Однажды меня вызвали к нашему Особисту, лейтенанту Корзухину, и между нами состоялся вот такой диалог.
- Ну как, понравились вам наши солдаты? - спросил он. `Что значит - понравились? - подумал я. - Они что, девушки, что ли?` - и ответил:
- Солдаты как солдаты... А что вас интересует?
- Ну, как у них настроение, какие разговоры ведут?
- Разговоры обыкновенные: все насчет баб и как пожрать или выпить.
- Ну, это понятно... А других разговоров не замечали?
- Каких - других? - начал злиться я: спрашивает, сам не зная о чем.
- Ну... - снова занукал Особист, - разговоры насчет власти, существующих порядков... - и уже определеннее: - Антисоветчины не замечали?
К тому времени я уже был не семнадцатилетним пареньком, многое понял и деятельность корзухиных никаких симпатий у меня не вызывала.
- Нет, не замечал, - отрезал я.
- Это хорошо, - протянул Корзухин с ноткой некоторого разочарования. - Но если услышите такие разговоры, сразу мне сообщайте.
- О чем сообщать-то?
- О настроениях, о разговорах такого толка, о чем мы с вами сейчас толкуем, - раздраженно сказал Особист. - Вы что, не поняли?
- Мне солдат военному делу учить надо, а не подслушивать их разговоры.
- Не подслушивать, а слушать! - сердито воскликнул Корзухин. - Вы член партии?
- Кандидат...
- Вот видите, вам в партию вступать надо и по службе продвигаться... А сотрудничество с нами ценится. Так что подумайте...
Нет, на этот раз я не стал сотрудничать с органами, и напрасно ждал меня Корзухин с докладом. Больше я к нему в кабинет не заходил. Сама мысль о том, что я подслушиваю солдатские разговоры - а они мне доверяли и говорили при мне не стесняясь, - казалась мне отвратительной.
В этом случае было как будто все в порядке: я сам решил, как мне поступать.
А вот тогда, в пору юности?..
Кто мне скажет со всей определенностью, правильно ли я поступил тогда? Но пусть скажет тот, кто чувствует себя вправе бросить в меня камень...
А нас ведь было много таких. Проклятая наша жизнь сделала нас безответными винтиками: и ввинчивали нас, куда надо, и крутили, как хотели.
`Рабы ГБ`. Часть вторая. Портреты на фоне пейзажа: шофер английского посла
Да, еще одна судьба, еще один человек, и снова вопрос, на который так хочется найти ответ: кто же все-таки эти люди. Жертвы, попавшие под колеса этого нашего паровоза, который, казалось, летел вперед и вдруг - привёз неизвестно куда? Или напротив, не время сделало их такими, а они сами, своими судьбами, своими поступками определили именно такое течение времени? Ну ладно... Продолжаю.
Жил-был шофер...
Нет, не так.
Жили-были мы, и самое загадочное в нашей жизни - это странность пересечения судеб. Так, допустим, я в страшном сне не мог бы себе представить, что однажды - да, в тот самый день, когда Москва удивленно и растерянно просыпалась под шум танковых моторов, - самым ценным из того, что я посчитаю нужным забрать с собой, в спешке покидая дом, окажутся три диктофонных кассеты, на которых была записана мучительная исповедь агента КГБ.
Да, это был август 1991 года.
Сейчас, вспоминая, что было тогда, в эти три дня: рассвет, ночь, день, снова ночь и снова рассвет, а все как будто одно мгновение, - думаешь не о потерянных возможностях той победы, а совсем о другом.
Потом, уже спустя месяцы и даже годы, я от многих, ставших участниками тех событий: в самом Белом доме (и, кстати, `Белым` он стал называться именно в эти дни), на баррикадах вокруг него, от студентов, политиков, журналистов, от людей мне близких и совсем незнакомых, - слышал слова, которые могу повторить и сам сегодня - когда и жизнь другая, и сам другой, - нисколько не стесняясь тех, тогдашних моих чувств: да, это были самые яркие впечатления в уже почти прожитой жизни.
Помню, помню ночь с 21-го на 22-е августа. Близился рассвет.
Ждали Михаила Горбачева.
Пойдем, - взял меня за локоть Володя Молчанов и, нагнувшись, шепнул: - Горбачев подъедет к тому подъезду...
По полутемной узкой лестнице с выщербленными ступенями мы сбежали вниз.
Почему именно сюда? - спросил я парня из охраны.
Всех этих ребят мы уже хорошо знаем. Они здесь уже третьи сутки...
А ребята стояли, намертво сцепившись за руки, образуя свободное пространство возле подъезда, порог которого должен был переступить Президент, чье форосское заточение стало последним мигом его славы как Президента.
Вышел Бурбулис и начал нервно прохаживаться, прислушиваясь к звуку гаишных сирен, доносящихся с Кутузовского проспекта... Появился Кобец, о чем-то тихо переговорил с каким-то незнакомым мне человеком с коротким автоматом, висящим через плечо. Прорвалась, узнав откуда-то о том, что будет происходить возле этого подъезда, еще одна, кроме молчановской, телегруппа. Кажется, французы...
Шла, длилась, как будто вечно, счастливая ночь с 21-го на 22-е августа.
`Гор-ба-чев...` - вдруг начала скандировать толпа. Но нет, это проехал кортеж Силаева.
`Пре-зи-дент...` - раздался тысячеголосый рокот, пробегающий, как морская волна, от подъезда к подъезду. Снова не он: мигая яркими фарами, подъехал `ЗИЛ` Руцкого.
Михаил Горбачев тогда так и не появился...
И потом, помню, аж сердце замерло, когда на широкий балкон Белого дома вышел Александр Руцкой и торжественно объявил - и микрофоны разнесли его голос на всю площадь и далеко от нее: `Президент Горбачев спасен! Злодей Крючков арестован!..`
Ох, где эта жизнь теперь...
У каждого, естественно, свои воспоминания о тех трех августовских днях: и у тех, кто был в Белом доме, и у тех, кто был далеко от него, в другом городе и даже в другой стране (совершенно трогательную историю я слышал в Бостоне: к дочке наших эмигрантов, которая и родилась-то в Америке, именно в этот день - да, когда была ночь в Москве, но уже победная ночь! - пришел весь ее школьный класс с букетами цветов).
Да, у каждого с этими днями связано свое, личное.
Это уже потом, после стали смеяться сами над собой, вспоминая скорее веселое, чем печальное.
Спустя года полтора после того августа Инна Волкова, работающая сейчас в российском посольстве в Вашингтоне, вспомнила, как, пробираясь через бетонные надолбы и картонные коробки, она услышала: `Девушка, осторожно! Вы сломали нашу баррикаду`... Но все это - потом.
Уже как-то совсем недавно, ночью, голосуя на дороге и злясь на проносящиеся мимо машины (или на водителей, заламывающих безумные цены), удивился, когда вдруг остановилась машина и парень за рулем, не спрашивая, куда и за сколько мне ехать, открыл дверцу и бросил: `Поехали`. А потом, внимательно посмотрев на меня, спросил: `Не помнишь? Белый дом, ночь, увиделись в 20-м подъезде... Я еще был с российским флагом...`
Потом мы еще долго сидели у меня, пили кофе. Совершенно незнакомые люди. Будто родные.
Но возвращаясь к тем дням...
Нет, тогда была еще одна смешная история, и боюсь, больше не будет повода о ней вспомнить.
Рано утром 19 августа член комиссии по привилегиям Верховного Совета СССР Яков Безбах вместе со своим помощником остановился возле крепких ворот глухого, без единой щели забора. После долгого звонка дверь наконец-то открылась.
`Вышли два прапорщика, и когда я, показав депутатское удостоверение, объяснил, что мне надо осмотреть дачу и документы на нее, как-то странно на меня взглянули... Потом они, взяв мое удостоверение, исчезли, наглухо закрыв за собой дверь... Их не было минут двадцать, несмотря на мои звонки, ворота не открывались, и я уже начал волноваться, куда это они унесли мое удостоверение... Потом, наконец, вышли и сообщили, что на дачу они меня пустить не могут. Я им объяснил, что они нарушают закон о статусе народного депутата и нашей комиссии... Сначала они, помявшись, ответили, что должен приехать старший, потом - через несколько минут - что мы на эту дачу не пустим. `Кому вы подчиняетесь?` - спросил я. `Крючкову`, - ответили они...`
Таким был рассказ Якова Безбаха, который мы слушали, падая от хохота, два дня спустя в осажденном Белом доме. Пикантность истории заключалась не только в том, что, ничего не зная ни о путче, ни о ГКЧП, он поехал проверять законность привилегий наших вождей. Главное, кого он выбрал объектом депутатской проверки - Г. Янаева, уже к этому раннему часу ставшего официальным лидером переворота.
Вот был бы цирк, если бы Яков Безбах, человек, ломавший своей бесшабашной энергией все на своем пути, застал Янаева на даче. Скорее всего, учитывая патологическую трусость Янаева, тот тут же бы с перепугу сдался, решив, что никакая это не комиссия по привилегиям, а под маской депутата скрывается какой-нибудь генерал-полковник. И не было бы ни ГКЧП, ни горбачевского Фороса, ни тех трех дней, потрясших всех нас, и ни того, что случится потом. Ведь могло бы и так случиться?..
Да, здорово мы тогда веселились, слушая рассказ Якова Безбаха и еще раз убеждаясь, из каких мелких и абсолютно случайных эпизодов плетется жизнь, которая потом становится - или, по крайней мере, могла бы стать - эпохой в жизни человека, людей, народа, страны...
Ну ладно, вернемся к тому, с чего начали - истории еще одного агента, сексота, стукача, с которым я впервые встретился еще в той системе, которую, замерев на площади своего имени, охранял Железный Феликс, и тихий, молчаливый, как мышка, Крючков, наверное, ласково касался его своим взглядом, даже в страшном сне не представляя, что еще чуть-чуть, и все. Ни Феликса, ни площади его имени, ни КГБ, ни его самого. Председателя В. Крючкова.
Хотя нет, наверное, когда мы впервые увиделись с. ним агентом Константином, там, в главном здании КГБ СССР, уже предчувствовали, чем и как может кончиться их биография: Тбилиси, Баку, Вильнюс... Что дальше? Москва?
Да, уже стояла весна 1991 года. До августа оставалось всего ничего.
- Я работаю шофером посла Великобритании в СССР.
И, после паузы:
- Я - агент КГБ...
Так начался наш разговор.
Помню, как спустя несколько часов, когда уже кончились три кассеты на диктофоне, Константин сказал мне:
- Я только тебя прошу: если что-нибудь со мной случится, ты сегодня знаешь все. Все, что мог, я тебе рассказал...
Так мы тогда и расстались...
Я пообещал Константину, что ни в коем случае не буду использовать эти кассеты без его разрешения, да и вообще спрячу их подальше ото всяких любопытных глаз.
Так, в принципе, и сделал и вспомнил о них лишь на рассвете 19 августа, когда меня разбудил телефонный звонок:
- С вами говорит офицер Комитета госбезопасности. В Москве - военный переворот. Я бы посоветовал вам уйти из дома. Сначала я подумал, что это чья-то не слишком удачная шутка. Но потом был звонок второй, третий, четвертый - уже от людей хорошо мне знакомых... Из дома я ушел тут же утром, нацепив на куртку депутатский значок, а в сумку бросил три кассеты с исповедью Константина, видимо, посчитав их тогда наиболее важным из того, что мне надо было сохранить. И потом начались эти три дня и три ночи... Только потом, спустя несколько недель, когда мы снова увиделись с Константином и он сказал мне: `Давай... Можно печатать`, - я узнал, что и он целых три ночи провел на баррикадах возле Белого дома, чтобы утром, будто и не было этих бессонных ночей, снова садиться за руль блестящего посольского `роллс-ройса`...
Вот то, чем хотел бы я предпослать наш с ним разговор, записанный на диктофон весной 91-го и опубликованный осенью того же 91-го в `Литературной газете`. Текст начинался так:
`Если следовать правилам игры, в которой заключается жизнь и которой жизнь является сама по себе, то шансов нам пересечься не было ни одного.
Хотя мы и вырастали в одном городе - Москве.
И даже не потому, что Константин родился на одиннадцать лет раньше, чем я, - в 1939 году.
Как бы ни завертела его жизнь - он все равно был обречен на совершенно иной жизненный путь, чем я сам.
Я спрашиваю:
- Ты пошел на сотрудничество с КГБ по идейным соображениям? Или тебе пригрозили? Или купили?
- ... Наверное, все-таки правильнее начать с того, где я родился и где я прожил... Родился в 39-м, в самом его конце, когда начиналась финская кампания. Отец мой, работник НКВД с 37-го года, был тут же отправлен на фронт, а мать сталась со мной в Москве. Про отца могу сказать одно: он сам родом из Узбекистана, как рассказывал, бежал из-под сабель душманов. Он попал в Москву, кое-как перебивался, потом поступил в институт, и с четвертого курса его как активного комсомольца направили в НКВД. Выбора у него не было - либо его выгоняют из комсомола и из института и ломается вся его судьба. Либо - `туда`. Может быть, такой была судьба сталинских комсомольцев, которые привыкли подчиняться указательному пальцу ведущего.
Итак, он вынужден был уйти с дневного отделения металлургического отделения политеха. Потом познакомился с матерью, они поженились... Я родился уже в Москве, рос на первом этаже коммунальной квартиры дома НКВД на Преображенской улице. Большой был такой дом... Для них, как я сейчас понимаю, было счастьем получить эту квартиру... Жизнь семьи шла по восходящей, так как основой ее была служба моего отца в НКВД. Но его настоящая биография от меня тщательно скрывалась...
- Что именно?
- Уже намного позже я увидел фотографию: семья отца во время путешествия, при нем - гувернантка. И я понял, что отец был из очень состоятельной семьи.
- А твои детские воспоминания? Когда ты почувствовал: что-то особенное есть в твоей семье, в отце?
- Конечно, чувствовал! Мне года четыре. Я - один в доме. Закрыт в квартире... Из окна вижу, как из подъезда выходят дяденьки в шляпах и выводят - очень вежливо и корректно - человека. Но человек вдруг начинает вырываться, ему заламывают руки, вталкивают в автомобиль... Автомобиль уезжает... Плачет соседка по подъезду, плачет жена этого человека, но не пытается оторвать мужа от этих людей... И я удивляюсь... Вот так исчезали люди, которых я знал... Менялись соседи по подъезду... Я дружил с парнем, отец которого - тоже работник НКВД, застрелился на охоте в Ленинграде... Очевидно, это было `Ленинградское дело`.
- А твой отец боялся аналогичной судьбы?
- Очень боялся! Я помню ночи, когда просыпался от шепота матери с отцом, и они, заметив, что я открыл глаза, тут же замолкали... Они боялись стен, боялись соседей, боялись самих себя. Дом окружала атмосфера дикого страха, но это я понимаю только сейчас.
Отец не рассказывал мне ни о чем. Он приезжал в 3-4 часа утра... Его привозила ночью машина... Я помню его только спящим. Как он уезжал, я не знал... Никогда он мне ни о чем не рассказывал. Но позже я узнал, что страх отца подогревался еще одним обстоятельством: один из больших военачальников Ленинграда, из `врагов народа`, был его родственником. Его расстреляли...
Любой ценой родители хотели мне дать хорошее образование и были очень рады, когда устроили меня в спецшколу в Сокольниках. Это была весьма привилегированная школа - первая экспериментальная с изучением английского. В ней училась племянница Кагановича, сыновья Маленкова... Сейчас я начинаю узнавать обо всем и обо всех и понимаю, что в классе было всего лишь двое из `низшего сословия`: я и еще один парень. Остальные - сынки генералов, министров и так далее.
- И ты был для них чужим?
- Не совсем... Я тогда фанатично занимался спортом, и это заслуживало уважения и делало меня лидером в детской среде.
- А когда отец впервые сказал тебе, где он работает?
- Он всегда мне об этом говорил! Мы же, повторяю, жили в доме НКВД!
Я видел его военные формы: то у него была зеленая, потом вдруг стала черная, морская. То есть, как я понимал, он переходил из отдела в отдел. Но чем именно он занимался, мне было абсолютно не интересно. Помню, при нем всегда было оружие, и он сильно боялся, что я возьму его пистолет. И скандал помню: он куда-то дел патроны и у меня долго выпытывал, не я ли их украл. Я рос еще тем пареньком, что не пропустил бы возможности взять патроны, если бы их увидел...
Мать работала всю жизнь инженером, и только в прошлом году я узнал, что она родом из кулаков... Наверное, это тоже влияло, и очень сильно, на атмосферу в семье и почему родители так долго скрывали от меня свое происхождение... Сейчас я стараюсь изучить историю семьи, но даже до сих пор мать боится вспоминать о том месте, где она выросла, и долго не хотела, чтобы я поехал в ее деревню, чтобы снять там видеофильм... Я все-таки был там, снял фильм... Когда она смотрела его впервые, то плакала, второй раз - у нее началась истерика...
Они потеряли все на свете, потеряли веру во все, потому-то даже воспоминания о старом, о родных местах были для них в то время смертельными. И потому я вырастал в атмосфере полной лжи.
- И до какого года отец работал в НКВД?
- До хрущевской оттепели... Я не могу назвать точной даты, когда он оттуда ушел, но ушел - не по своей воле. Помню, что уход оттуда стал для него душевной драмой. Хотя в зарплате он почти ничего не потерял... Сам я, кстати, никогда не интересовался финансовым состоянием семьи, так как всегда был сыт и одет, но когда отец ушел оттуда - понял, что в семье что-то произошли...
Он был смещен, убран и начал работать в МВД каким-то инспектором... Но потом осуществилась его мечта, которую он лелеял всю жизнь... Когда он вынужденно стал пенсионером, то дошел до министра высшего образования и для него сделали исключение: после 25-летнего перерыва ему разрешили учиться в том же институте, откуда его однажды призвали в НКВД. Правда, уже на вечернем отделении... К этому времени он, конечно, позабыл не только алгебру и тригонометрию, но даже, по-моему, и таблицу умножения. Я уже был студентом и объяснял отцу элементарную математику... Он зубрил - и это было действительно так - даже таблицу умножения. Учился он честно и добросовестно и, в конце концов, получил диплом... Но инженером он успел поработать всего два-три года. Потом его здоровье полностью подорвалось...
- Как ты думаешь, твой отец был из палачей?
- Глубоко убежден: он был исполнителем, и причем самым добросовестным. Другого пути у таких людей, как он, просто не было... Но он - мой отец, и я никогда от него не откажусь... Но что мог делать на войне молодой капитан СМЕРШа? Он всегда был рядом с передовой, но никогда - на передовой... Я не слышал от него рассказов об атаках, ни о чем другом, о чем обычно рассказывают другие фронтовики... Он мне только рассказывал, как переходил из части в часть, тыл - передовая - снова тыл. Что мог он делать на войне? Что делали в СМЕРШе? Сам знаешь...
Отец - типичный патриот-исполнитель, истинно русский человек, живший в той извращенной системе, которая делала людей патриотами...
- Но давай о себе... Ты окончил школу...
- Окончил школу, поступил в МВТУ, но учился весьма своеобразно: в то время я фанатично занимался мотоспортом, гонками и даже в институт первый раз пришел на костылях, разбившись на соревнованиях... Но именно гонки привели к тому, что я успешно занимался... Я был человеком риска и всегда что-то себе ломал. И когда в очередной разбился, то начинал фанатично заниматься учебой, догоняя то, что пропустил...
- Отец хотел, чтобы ты стал таким, каким был он?
- Отец был человеком молчаливым, замкнутым... Замкнутость его тяготила, но для него это было единственно возможным состоянием, которое давало ему чувство самосохранения. Только однажды, когда я уже заканчивал институт...
Да, скорее всего он совершенно четко предвидел мой будущий путь, потому что какие-то весьма солидные граждане уже подходили ко мне, куда-то меня вызывали, начинали со мной беседы о моей дальнейшей жизни (очевидно, мне предназначался такой же путь, как и отцу)... Так вот, однажды отец что-то заподозрил, или, может быть, с ним провели беседу, но как-то утром, когда я уже собирался в институт, он мне сказал как бы невзначай, прячась от себя: `Не надевай погоны... Не повторяй моей ошибки... Только одно запомни, сын: этого не делай`... Это было его единственное откровение в жизни, единственный душевный порыв, которому я был свидетелем...
Но в то время я был настоящим советским патриотом и в погонах, в служении государству я видел истинное предназначение человека и его главный долг.
- А когда ты впервые лицом к лицу столкнулся с сотрудниками КГБ?
- Я учился на втором курсе... Был активным комсомольцем и как должное принимал то, что партия ведет нас к светлому будущему. Я горько плакал, когда умер Сталин, и эти слезы были совершенно искренними. Тем более, для меня они были слезами и покаяния: я не очень хороший и должен стать лучше. Смерть Сталина вдохновляла меня на какую-то лучшую жизнь... Правда, тогда мне было 14...
- Как я понимаю, НКВД, так же, как и КГБ, не оставлял своих людей после отставки и следил и за их судьбами, и за судьбами их детей?
- Да, это совершенно точно. Суди сам: студента, человека почти с улицы, неожиданно зовут на курсы `Интуриста`, на которых готовили гидов-переводчиков. На этих курсах, кстати, я был единственным студентом технического вуза, все остальные - преподаватели различных вузов, в том числе и преподаватели английского языка. Я же пришел с полным незнанием английского: из-за своих гонок я часто пропускал занятия.
На месячных курсах я сделал то, что, может быть, не сделал бы и за несколько лет: начал серьезно заниматься английским.
А когда я летом стал работать в `Интуристе`, то мне тут же дали американскую группу - понимали, что я свой парень.
- Так ты впервые начал работать на них?
- Меня прикрепили к американской семье, и тут-то началась моя первая обкатка как будущего агента.
- Как это происходило? Где?
- Администратор гостиницы сказал, что со мной хотят переговорить. В таком-то номере. Поднимаюсь на этаж, стучу в дверь номера. Меня уже ждут... И - начинается разговор. Делается это совершенно спокойно, естественно, очень педагогично, демократично... И я поверил: то, что мне предстоит делать, действительно необходимо. Ведь, в конце концов, среди американцев есть шпионы и кто угодно еще, и я ничуть не задумывался над тем, хорошо или плохо то, чем мне предстояло заниматься. Эту просьбу я воспринял совершенно естественно.
Атмосфера, в которой я рос, была и моей атмосферой. Я вырастал с генами своего отца. Но отец-то был сломлен: он родился в другом обществе, в другой семье, и ему приходилось адаптироваться к такой жизни. Мне же не надо было никакой адаптации: я уже был воспитан в том, что то, что мне предлагают, - вершина человеческого долга.
Я гордился данным мне поручением и решил свято соблюдать все правила, в том числе и правило конспирации. Я знал, что никак не должен был выдавать себя.
- А приходилось выдавать?
- Да... Однажды мне сказали, что у Елоховской церкви будет крестный ход и мне надо туда пойти и постоять там, стараясь быть поближе к иностранцам... Мне сказали: `Поезжай в обычном виде` - то есть как разгильдяй-мотоциклист... Приехал, поставил в стороне мотоцикл и начал шастать по толпе... Уже наступала ночь. Больше становилось людей, и милиции - тоже больше... Вижу - идут молодые люди, песни поют... Но не особенно политические - такие-то вещи я научился отмечать для своих `новых друзей`... И вдруг наряд милиции во главе с низкорослым капитаном начал вытаскивать из толпы этих ребят и избивать. Я увидел, как они заломили пацана лет пятнадцати, зажали его и начали бить в пах, в живот... А он уже обмяк и не сопротивляется... А низенький капитан, как Наполеон, указывал пальцем, кого еще схватить.
- На тебя тоже указывал?
- Нет, я был постарше... Мне было легко и просто... Я стоял... Шарф, пропыленное лицо, по которому если проведешь пальцем - обязательно останется след. То есть обычный образ мотоциклиста... Но когда я все это увидел, то подошел к капитану и вежливо, даже изысканно (что, наверное, его особенно сильно покоробило - чего я принципе и добивался) сказал ему, глядя сверху вниз: `Товарищ капитан, вы нарушаете социалистическую законность... Тем, что вы избиваете этого мальчишку, вы оскорбляете всех остальных граждан, которые все это видят`... Язык у меня был подвешен довольно хорошо: на политзанятиях в институте я выступал лучше всех.
- Ты подошел, чтобы на этом капитане испробовать свою тайную силу, которую наверняка ты уже начал чувствовать?
- Нет... Мне хотелось узнать - бьют в милиции или нет. Это любопытство распирало меня давно. Сам я никогда ничего не нарушал и был очень дисциплинированный... Не пил водку, потому что занимался спортом... Был примерным студентом. Я просто высказывал капитану свое возмущение. Высказал и тут же получил удар в плечо. Я понял: они хотят, чтобы я начал драку, и потому плотно сжал руки у себя за спиной. Капитан толкнул меня еще раз, я еле удержался... Тогда он пнул меня сапогом. Со всей силы (потом у меня еще много лет болела кость). Капитан заорал: `Это - главарь!` Они расцепили мне руки... Я не защищался - дал себе задание терпеть... Меня завели за Елоховскую церковь, туда, где не горели фонари, и там били как следует. Потом затащили в автобус... Там уже били по-настоящему и сурово... Били двое. Я только сцепил руки на животе, потому что они старались бить по печени и по почкам (тогда, кстати, их и отбили первый раз).
- И ты им не крикнул, кто ты, откуда, чье выполняешь задание?
- Нет, нет... Я знал, что об этом нельзя говорить никому! Потом я упал как бы без сознания, но они продолжали и продолжали меня бить... Потом автобус поехал... Привезли в районное отделение милиции. Я попросил бумагу, чтобы написать заявление. Мне дали, и я все описал, что со мной делали... Меня в конце концов отпустили и сказали, что вызовут утром...
Но утром меня вызвали в КГБ...
- А как они узнали, что с тобой произошло?
- Я сам позвонил утром и объяснил, почему не был в условленном месте, на конспиративной квартире, где мне обычно назначали встречи...
- А что она из себя представляла?
- Обычная квартира... Приходишь, звонишь, там тебя встречают... Жилец обычно уходит в другую комнату, а с тобой начинают беседовать... Я пришел, рассказал, что со мной случилось, написал заявление... Сотрудник КГБ сказал, что меня обязательно вызовут на допрос в милицию...
- И вызвали?
- Да, на Петровку... Там я составил еще одну бумагу. Мне сказали, что вызовут в суд и этому гаду достанется... Но меня больше никуда не вызывали, и, как я понял, с `этим гадом` так ничего и не сделали. Я этот случай запомнил надолго: да, в милиции бьют, но что бьют - никогда не докажешь.
- Скажи, а когда ты учился в институте, тебе не предлагали стучать на однокурсников?
- Было и это... Было... Я, повторяю, был активным комсомольцем, но когда мне предложили это, впервые родилось какое-то небольшое сомнение, ощущение неловкости от самого такого предложения. Но люди из КГБ, которые со мной встречались, - прекрасные педагоги, и они сразу почувствовали, что подобное предложение может меня озлобить. Я все-таки рос чистым парнем, и ради своих товарищей был готов на все. Хотя и верил, что `обострение классовой борьбы` - это действительно серьезно и что за чистоту идеалов надо бороться и их отстаивать...
Но это были годы хрущевской оттепели. Наступало время прозрения...
Однажды девушка, с которой я тогда встречался, позвала меня с собой на площадь Маяковского. И я там с увлечением слушал стихи. Мне нравилась смелость поэтов, эти стихи щекотали нервы точно так же, как когда я слушал `Голос Америки`. А потом появились молодые люди с повязками дружинников, и они вместе с милицией всех разогнали... Меня не задержали, но каким-то образом узнали, кто я и где учусь, - в райкоме комсомола. Я честно рассказал, как я попал на площадь Маяковского и что именно я слышал. Я не привык врать, но потом у меня долго щемило в душе из-за того, что я назвал имя девушки, которая меня позвала... Да и сейчас гложет совесть - ведь я практически донес на свою подругу.
Об этом я рассказываю первый раз в жизни. Это - черная тень, которая лежит на моей совести...
- Ладно. Понял... Но ты начал рассказывать о том, как тебя использовали для работы с иностранцами...
- Я работал с иностранцами, потому что был человеком, который хотя бы знает правила движения: девочки из `Интуриста` не знали даже, как заправить машину в нашем отечественном автосервисе... В Москве я бывал три-четыре дня в неделю, дежурные экскурсии по городу: Кремль, Третьяковка, метро... Иностранцы помогали мне учить язык. Они относились ко мне очень тепло: я был разбитным малым. Уже тогда я привык к двуликости, даже к триликости, в которой привычно жил...
Мне было стыдно дорог, по которым мы ехали, и этот стыд был настоящим стыдом патриота своей страны. Стыдно было полуразрушенных домов, непригодных для жилья... Хотя для меня эти картинки были естественными и привычными, а то, о чем мне рассказывали туристы, я считал обыкновенной пропагандой... Я не задумывался, почему мы живем в такой убогости. Гены, которые мне были переданы самой атмосферой, в которой я вырастал с самого детства, не допускали никакой критичности по отношению к своей стране.
- Ты наблюдал за иностранцами, а они за тобой - наблюдали?
- Я ощущал их внимание всегда, везде и всюду. Но я понимал, что это необходимо. Я верил, что это надо, и я гордился сотрудничеством с КГБ.
У меня были различные интуристы. Но одни, очень пожилые, запомнились мне на всю жизнь. Это была американская пара, которая наняла советскую `волгу` с финским водителем. У меня не было прав, но я очень хорошо ездил, и я возил их сначала по Москве, все показывал, а они внимательно слушали и обо всем расспрашивали. Меня это покоряло, я старался им показать Союз как можно лучше, и они со мной подружились. Безмолвный финский водитель сидел всегда сзади. Мы проехали по всей стране - от Москвы до Одессы. Через Умань. А потом оказалось, что в Умани нельзя останавливаться и въезжать туда. Потом меня вызвали: сначала поговорили со мной в `Интуристе`, потом - более серьезные люди, очевидно, из КГБ.
Но из-за уманского случая меня больше не приглашали в `Интурист`. Я обиделся, но когда позвонил в КГБ, мне дали адрес, по которому я должен был прийти... Это оказался `Спутник`. Передо мной разложили, как карточный пасьянс, туры... Зарплата точно такая же - иди, работай...
И я начал работать в `Спутнике`, зная не только о том, что за мной - серьезная поддержка КГБ, но и то, что КГБ знает о моем каждом шаге.
Первыми мне достались в `Спутнике` выпускники `Корпуса мира`, которым в качестве подарка был дан тур в Советский Союз на три месяца. Я ездил с ними по всей стране.
Это были очень интересные молодые люди, очень эрудированные и весьма грамотные каждый в своей области. Один парень отлично знал работы Маркса и Ленина, обильно цитировал их и, ссылаясь на конкретный том, доказывал мне, что Ленин бандит и преступник... Это, конечно, резало мне слух. Но он очень толково, очень доходчиво раскладывал нашу историю так, как ее видел нормальный человек и как мы воспринимаем ее сегодня. Но тогда для меня эти слова были первым абсурдом, казались оскорблением и меня самого, и моей страны. Ведь каким я был тогда? Ленин свят и марксизм свят. А он говорил как враг, самый страшный враг нашей родины, один из тех, против которых я и должен был работать.
Среди этой группы молодых людей была девушка, в которую я, в общем, влюбился. Ко мне она тоже хорошо относилась. Все это было романтично и интересно... И я ей написал потом, через год, одно-два письма... Она мне ответила. Но потом переписка закончилась, потому что я знал и в это свято верил: плохо, преступно переписываться с человеком из-за границы.
Потом меня перевели на секретную специальность, общаться с иностранцами стало невозможно, и лишь изредка поддерживали со мной связь сотрудники КГБ.
- Ты выходил с ними на связь или они с тобой?
- Я знал телефон (начинаются все эти телефоны на `224`, в то время `Б-4`), но чаще, раз в два или три месяца, раздавался звоночек от них.
После института я начал работать на довольно секретном предприятии. Свой дипломный проект я защитил с отличием. Стал инженером, получал на 10 рублей больше других и думал, что светлое будущее мне гарантировано. Но, кроме того, я был гонщиком, и именно в этом была моя раздвоенность. Инженер, сотрудничаю с КГБ и вместе с тем - грязные гаражи и фанатичные занятия мотогонками. И однажды я решил все бросить, резко изменить свою судьбу и отправился работать на ракетный полигон.
- И сильно изменилась судьба?
- Я жил в гостинице космонавтов, вместе с испытателями и инженерами. Что больше всего запомнилось? На полигоне царил дух тюрьмы и зоны. У нас, инженеров-испытателей по системам заправки, всегда был спирт, что давало нам огромные привилегии... Пьянство процветало со страшной силой, на спирт можно было выменять боевую гранату. Спирт не доходил до ракет, трубы им мы не мыли... Я восстал против этой системы, но тех, кто противился, - просто избивали... Один наш парень восстал против главаря. Его напоили и со страшной силой избили... Полуживого я нашел его в степи...
Тогда я собрал пять человек и из гостиницы космонавтов перебрался к `черной кости`, к монтажникам. Это был одноэтажный барак: грязь, сырость, холод... Но жили мы дружно. У нас тоже был спирт, но на него мы меняли мясо. Я сам готовил и кормил ребят, а они просто хотели бросить пить.
Там многие спивались. Мне приходилось отправлять людей домой с белой горячкой. Когда человек жрет мыло, убегает в степь... Ловишь его в степи, изо рта пена... Жестоко и тяжело...
Там, на Байконуре, работали в основном изломанные люди. Одни просто мечтали заработать: кто на квартиру, кто на машину... Другие - сбежали туда оттого, что дома не сложилось.
Я там всегда ходил с ножом... Готов был убить любого, кто поднял бы на меня руку. Но на меня не замахивались...
Мы должны были уехать в Москву, для переоформления командировки. Мой товарищ (из тех, кто ушел вместе со мной из гостиницы) должен был забрать в гостинице свой паспорт. Пошел туда и не вернулся. Я долго ждал его у подъезда, но понял - там снова пьют. Я поднялся и попытался его увести. Но мой начальник, огромный такой дядька, совершенно пьяный, сказал: `Ты чего! У меня день рождения! Пей!` - `Я не пью`. `Ты что, брезгуешь!?` - пьяно спросил он меня. Я ответил: `Если ты думаешь, что это так, то да, брезгую...` И вдруг - молниеносный удар в челюсть такой силы, что челюсть выскочила из сустава. На мне нависли трое. Меня крутили, а я смотрел на стол. Что я хотел найти там? Нож, вилку, все что угодно... Я понял, что должен его убить. Но ни ножа, ни вилки не было - на столе стоял только толстенный графин, обмотанный изоляционной лентой, чтобы не было видно, сколько там спирта. И тогда я вырвался, схватил графин, перепрыгнул через плечи тех, кто стоял у стола, и ударил графином своего начальника. Я разбил ему череп, повредил какие-то артерии - на два метра вверх брызнула струя крови. Я попятился назад и выставил осколки разбитого графина. Но закон тюрьмы был там известен - все опустили руки.
Мне уже не хотелось убивать своего начальника - я переживал за него. Я подошел к столу, опустил на стол разбитый графин и сказал: `Теперь ваша очередь`... На меня накинулись с криками: `Его надо выбросить из окна!` (а это был четвертый этаж!). Подтащили к окну, кто-то уже открывал его, но тут начальник закричал: `Не трогать!`.
Ну а потом... Потом был приведен военный врач и за две бутылки спирта наложил начальнику швы. Потом мы с моей жертвой сели за стол. Все остальные, помню, куда-то попрятались... Начальник сказал мне: `Ты меня чуть не убил...`. Мы долго разговаривали.
Оказалось, что он совершенно одинокий человек. С женой в разводе. Дома осталась одна мать, которой он писал письма... Меня потрясло его отношение к матери.... Мы с ним начали пить этот спирт.
Для него это было привычным делом, для меня же - нет. Я пил его как воду, не чувствуя, что пью... Я не помню, как меня донесли до моего барака... Помню только, как там убирал за собой блевотину...
Через несколько дней мне позвонили из Москвы: `Ты где!? Мы купили тебе мотоцикл, единственный на всю команду, а ты почему-то исчез`. Мне сказали, что я должен готовиться к чемпионату Союза. Я быстро рассчитался и уехал в Москву.
- Константин, как я понял, там, на Байконуре, ты потерял контакты с КГБ. Ты их не искал, и они тебя не трогали?
- Да, все снова началось в Москве... Вернулся, с той работы уволился, устроился на другую, в научно-исследовательский институт автомобильной промышленности. Это была одна из тех бумажных контор, которыми как трутнями была обвешана страна: там не платили хороших денег, но никто особенно не заставлял работать.
Там я проработал семь лет, и с меня наконец-то сняли секретность.
- Для тебя это было так важно тогда?
- Конечно... Я стал ездить со сборной, добился хороших результатов в мотогонках на льду и впервые увидел другие страны. Но тогда я был слеп и, увидев их, - я не увидел ничего...
http://nvolgatrade.ru/

Док. 215548
Опублик.: 12.12.04
Число обращений: 0


Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``