В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
Сергей Бочаров:Синяя птица Александра Чудакова Назад
Сергей Бочаров:Синяя птица Александра Чудакова
В последнем опубликованном тексте Александра Павловича сказано: "Но для сознания эмпирический мир гетерогенен и отдельностен"1. Последнего слова нет в живом языке, оно образовано специально как термин - персональный термин Чудакова: "отдельностность" предмета в его картине поэтики Пушкина. Ну, а в классической "Поэтике Чехова" все помнят "случайностность" - не "случайность", "случайный", а "случайностность" и "случайностный". Такие терминологические изыски должны иметь оправдание - открывать нам то, чего без них не открыть. Терминологические эпатажи были во вкусе ОПОЯЗа, на который равнялся А.П. и хранил ему присягу на верность, - однако тут, похоже, слышится иная мыслительная традиция. Не просто случай, случайная случайность, а "собственно случайное, имеющее самостоятельную бытийную ценность" (с. 282), - это тогда нам заново осветило Чехова. Случайностность как возведенное в энную степень качество бытия, нечто, видимо, образованное по типу немецкого философского словообразования и больше напоминающее стилистические причуды шпетовской герменевтики (если уж вспоминать параллели из тех самых 1920-х годов), чем столь чуждый какой-либо философской туманности язык формалистов, которые, что любил вспоминать А.П., говорили про Шпета с его для них устаревшей философичностью: zu sp#228;t.

Почти по-средневековому, но вряд ли ему подражая, свою случайностность Чудаков породил как универсалию. Насколько для Чехова универсальна эта универсалия - другой специальный вопрос, но направление было взято и в филологическом мире произвело впечатление. Я уже рассказывал анекдот о проиcшедшем в Амстердаме в декабре 1987-го, чему сам был свидетель: в студенческом клубе тамошний студент, узнав, что рядом сам Чудаков, тот самый автор "Поэтики Чехова", так обалдел, что не мог иначе это выразить. Он сказал: "Позвольте вам предложить сигарету с марихуаной". Саша сказал тогда, что в первый раз почувствовал, что такое слава.

Мы вынуждены сейчас подводить итог научному пути А.П. Чудакова, и его теоретическую генеалогию нужно лучше себе представить. Виктор Шкловский писал ему, прочитавши "Поэтику Чехова": "Мой совет: разучитесь от Лотмана, научитесь Чудакову"2. Зубр старого формализма советует "разучиться от" нового структурализма - в 1971-м, в год пика этого последнего, к которому Чудаков, конечно, был близок и участвовал в его акциях, но собственный путь А.П. отклонился от тартуского "мейнстрима". Я писал недавно по случаю книги Юрия Николаевича Чумакова о том, как наша воскресшая поэтика на том рубеже 1960-1970-х сразу была различно развернута в двух образовавшихся неслиянных руслах - поэтики структуральной и феноменологической. Чудаков и Чумаков - как методологическое созвучие-рифма (вроде как "Горбунов и Горчаков" у Бродского) - шли параллельными курсами и оба пошли по феноменологическому пути, на котором в чистой поэтике становилось тесно. Свой путь Чу-маков описал как движение от поэтики к универсалиям3, Чудаков же с универсалии начал, и универсалия эта была бытийной. Чумаков на протяжении лет строил свою филологию вокруг "Евгения Онегина", понимая его и как словесный объект, по Тынянову, и дальше Тынянова - как бытийственный универсум, "модель мироустройства". Чудаков в конце концов к "Онегину" как универсальной цели пришел.

От "Поэтики Чехова" к идее онегинского тотального комментария - таков был путь. Путь достаточно прямой, о чем говорит преемство терминологического почерка - от "случайностности" к "отдельностности". Задание на "тотальность", собственно, было и в чеховской книге - на полное описание художественного мира по уровням, на которых на всех обнаруживалось - "изоморфно" и несколько утомительно-монотонно - то же самое. Кажется, можно сказать, что исследователь за полнотой всех чеховских текстов имел перед собой некий теоретический, идеальный объект, не названный прямо по имени. Автор не называет термина "эстетический объект" - а так назывался тот идеальный объект в европейской феноменологической эстетике начала ХХ века. Это не то что прямо конкретное произведение, это его умозрительный, философский эквивалент. У нас об эстетическом объекте и его отличии от произведения теоретически писал в 1920-е годы Бахтин и свой полифонический роман в знаменитой книге рассматривал именно как эстетический объект Достоевского, ту общую модель его творчества, которую он описывал как бы сквозь произведения Достоевского как таковые (и этот ультратеоретический уровень умозрения естественно породил великую массу вопросов, недоумений и возражений). А один из бахтинских alter ego, В.Н. Волошинов, в то же самое время назвал эстетический объект "синей птицей" творческого стремления художника и конгениального художнику интерпретатора.

Вот и Александр Павлович Чудаков тридцать пять лет ловил свою синюю птицу. И пришел к "Онегину" как к эстетическому объекту, единственному в своем роде. На "Онегине" встретились и сошлись его корневые темы. Комментарий к роману в стихах давал безбрежный простор любви комментатора к предметному миру в литературе и в жизни, с непрестанными переходами из одной в другую, от онегинских санок, которые мы, конечно, по-настоящему не представляем себе совсем, к целой "упряжно-экипажной" энциклопедии сведений. О "бобровом воротнике" ("седой бобровый воротник" в черновом варианте) у нас с комментатором состоялся последний телефонный разговор за несколько дней до катастрофы. Читая воспоминания Фета, я наткнулся на рассказ о щегольстве молодого Льва Толстого, красовавшегося "в новой бекеше с седым бобровым воротником"4. Я сообщил А.П. о таком продолжении онегинского сюжета в русском литературном быту уже следующей эпохи, и он был заинтересован весьма, особенно тем, что Толстой, как новый Онегин, щеголял как бы в пушкинском черновом варианте. Последний разговор был о бобровом воротнике!

Однако ведь не комментирование же вещей-реалий само по себе было той синей птицей для комментатора. "Цели воротнику назначены более дальние и важные"5. Дальние цели тотального комментатора были те, чтобы взять грандиозно онегинский текст плацдармом-фундаментом целой литературной теории: медленным чтением романа в стихах А.П. предлагал заменить традиционный курс введения в литературоведение на первых курсах филфаков. Ведь сам преизобильный предметный онегинский мир есть теоретический материал, дающий картину того, как строится поэтический мир из реального. Театр, деревня, красавицы, аи и бордо и пр. - это общий предметный мир у автора-"я" и героя романа, и автор у нас на глазах пересаживает все это в роман и строит из этой предметности новый волшебный подобный мир. Предметность "Онегина" - одновременно жизненная среда и строительный материал. А главное - все творится у нас на глазах. Наглядная теория в изначальном греческом понимании - как зрелище, созерцание, умозрение.

Александр Павлович чувствовал себя человеком академическим - но что это значит? Он хотел держать традицию не только отцов - филологических дедов, и он у них учился живьем, не только по книгам. Он годами, систематически разговаривал с ними и в тот же день разговоры записывал. Выйдя от Виноградова, он записывал слышанное на лавочке или же на концерте М.В. Юдиной ("На концерт я приехал от ВВ; идея совместить эти мероприятия была ошибочной - опасения забыть рассказы мешали слушать замечательное исполнение Шуберта и "Картинок с выставки""6). А потом он своих академических стариков провожал; я слышал, как он говорил у гроба 92-летнего С.М. Бонди и 88-летней Л.Я. Гинзбург. Виноградов ему рассказывал, что еще молодым прочитал все журналы и литературные газеты первых десятилетий XIX века. "Я переспросил: все ли? ВВ ответил, характерно подняв брови: "Разумеется, все""7. Не без влияния рассказа учителя, признает ученик, он просмотрел все о Чехове в журналах и газетах за 1883-1904 годы и собрал около 4 тыс. статей и рецензий, в большинстве неизвестных. И организовал в последние годы составление полной чеховской библиографии, которая без него теперь не будет окончена. Академизму он учился у своих академических стариков и понимал академизм как работу прочную, профессионально "тотальную". В науке хотел работать как на земле или как строил дом на даче своими руками. Дом вышел трехэтажный, вертикальный, готический, как собор. Одна знакомая, увидев его, сказала: "Автопортрет".

В христианской истории есть Писание и Предание. В светской культуре тоже. У А.П. был отменный вкус к филологическому преданию. В тетрадях с записями лекций Бонди на первом курсе он обнаружил, что, оказывается, записывал не только собственно лекции, но посторонние рассказы и отступления, и удивился, как он сразу же догадался, что это не менее важно и интересно. За Виноградовым, Шкловским и Бонди он записывал их рассказы об их эпохах и их признания, каких, вероятно, не получить от другого свидетеля, - например, что академик-пушкинист Виноградов Пушкина не любил. "Сначала. Потом уж как-то..."8 А.П. вел свою челночную службу при интересных собеседниках и собирал картину филологического предания за полвека далеко сверх того, что мы знаем из письменных текстов. Он создал свой мемуарный жанр таких разговоров, и эту его работу надо поставить ему в заслугу не меньшую. Есть книга, которую мало кто видел, отпечатанная в Сеуле, когда он там преподавал, в количестве 10 экземпляров, - мы несколько раз на нее ссылались. Последний замысел Александра Павловича, вместе с тотальным онегинским комментарием, был - собрать этот свой мемуарный жанр одной книгой, дополнив названные имена Бахтиным и Лидией Гинзбург. И просто в общении, за столом он был переполнен рассказами и историями. Разножанровый был человек.






СЕРГЕЙ БОЧАРОВ
"НЛО" 2005, No75
http://magazines.russ.ru/nlo/2005/75/chu18-pr.html


Док. 413765
Перв. публик.: 08.01.08
Последн. ред.: 09.01.08
Число обращений: 311

  • Бочаров Сергей Георгиевич
  • Бочаров Сергей Георгиевич

  • Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``