В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
Шамшад Абдуллаев: Тоска по средиземноморью Назад
Шамшад Абдуллаев: Тоска по средиземноморью
Христосик, шлюхин сын, обернулся - лишь эта поза говорит в его пользу в конце убогих улиц, и внезапно история становится непонятней. Простор сплошь состоит из женского крика, который готов удержать сотни слепящих событий над римской пустошью. И вот: стихотворение -

"Мама Рома"

Черно-белый день
Холмы без солнца
Тяжелый ветер сдвинул серую каплю дождя
и изменил линию дерева
Следующий кадр поза умершего юноши
на деревянной кровати
Если бы он мог что-то еще чувствовать
кроме этого взгляда в квадратный мир
Куски ветра в пыли
и дверь в чужую жизнь
единственный выбор *, -

написанное в Лондоне в минувшем году (лето, 1992). Преступный агнец, нашедший гибель на широком столе, и нагота скуластого лица столь много значат над предательски близкой землей, чья тайна выдохлась в один миг. Этторе Гарофоло на снимке и режиссер, улыбающийся ему, перепутаны в южной и грубой наивности воскресного дня. Черные каблуки медленных блудниц попирают невзрачные травы, сбрызнутые солнцем. Свет, бьющий в бледное помещение по ту сторону Апеннин. Молодые люди сидят в тени, закрыв глаза, как в прохладной скинии. Позади мужчина опустился на колени, будто сросся с фриульской молитвой. В середине семидесятых мы бродили с другом вдоль реки за городской чертой (взгляд, сокращенный блеклой тварностью молчаливых вещей, упирался в какой-нибудь дощатый скол, что грел солнце едва ли не горним теплом), заведенные в каждую секунду насущности, сочнее которых казалась даже пустота, - надеясь, что одна из них усыновит нас за углом мусорного квартала. Чужие. Оставалось писать: бегло, орнаментально, интимно. Внутри лирических намерений форма словно бы рассечена без боли надвое, и эту "рану", таящуюся между тьмой и ликованием, наверное, можно вытолкнуть в жаркую болтливость, чтобы она затерялась среди чувственных характеристик, которым несть числа. И вправду: самые протяженные, самые подлинные - быстрые впечатления. Как ни странно. Камера Тонино Делли Колли. Мы любили Италию. Она вещала об иной империи случайностей. Она твердила о смерти, в которой бодрствует насыщенность летней свободой. С глинобитных тупиков, с дряблых и бесцветных кустарников, с расплавленных зноем простых дорог мы считывали мор: настоятельность скудных слов, удушье и весомость примитивистской поэзии. Вернемся к тексту. Сдается, что перед нами легко читаемый смысл, не сопряженный с фатальностью происходящего. Однако поэт превращает неприметную фразу в идеальную неприметность. Ты не истязаешь форму, от которой сейчас не отвертеться, но понукаешь высказаться темную достоверность из тюрьмы полуденной материи. Всуе выношенный мир подсказок и звуковых шлаков чурается ее, осмелившуюся быть поэтической парадигмой. Голая, бледная речь, томящаяся в тревожной почве без трений, без залетных свечений. Возникает догадка, что сюда свертывается с тихой настойчивостью смутная суггестия, чей центр тянется вверх, к распахнутому окну. "Холмы, деревянная кровать, дверь" - они уже спасены через ту истину, что мы заметили их и оттеснили в тугую монотонность, что понуждает нас к блаженству и потворствует какой-то новой, беспокойной, артикуляции. Завораживает корявый переход с четвертой строки в пятую - двойное "и". Это смелое косноязычие неожиданно обрывает крепкий шестой стих (совершенно в другой тональности), и мы чувствуем колоссальную скрытую силу, дотоле ничтожную авторскую меланхолию, ранящую текст из мрака обыденной бессодержательности и скуки. Таким образом, весь предыдущий лексический блок уплотняется донельзя, и, собственно, труднее уловить точку, где стихотворение дает трещину. Потом нас подстерегает вдохновение, отмеренное настолько, насколько необходимо, чтобы приблизиться к Вратам, и тебя хватает озноб. Мертвый взгляд в пазолиниевский проем; восхитительная краткость. Тут правдив и мягок риторический оборот ("если бы он мог что-то еще чувствовать"), вопреки всему тяготеющий в удивление и глубь. Всякая чрезмерность остается вне поля зрения, вмурованная в рыхлый семантический осадок. Никаких табу. Мы там, где должны быть. Либо вопрошание, либо отцепиться от жизни: "единственный выбор" открывает нас открытому (ожидание, копившееся в патовом состоянии, лопается под резким и сухим росчерком финальной реплики, не устраняющей смирение и даль). Фон вовсе не подыгрывает голосу и расчетливо несущимся в глазное дно порывистым предметам, потому что структура воссоздана самим пространством: юное тело, серая капля, ветер, шум киноаппарата, смерть - выравниваются, образуя четкий пробел. Мир уже мирится с собственной неполнотой, обращенной долу, и любая мета, любой знак (человеческий произвол над природой) отхлынули в ритмически организованный хлам. Реальность, снедаемая предзакатной образностью, теперь обезличена, однако не столь явно, чтобы предстать ненужной. "Куски ветра в пыли" - после свершившейся драмы в День Всех Святых, 1 ноября, после жертвоприношения в Остии, - такой мощный троп, что он, безусловно, мог лишь родиться усилием тоски, имя которой: Средиземноморье.

Во времена, когда трудность поэзии не в ее трудности, а в читателе, не желающем отделять зерна от плевел, ценишь то, что создается вскользь. Писать без насилия извне, довольствуясь тем, что впитываешь течение тайной жизни, место в которой никогда не пустует. Вот почему я выследил именно эту работу - в ней дышит подобный дух. Невероятно сложно сохранить в европейской давке гордых имен, в словесной путанице и необузданности чистую меру, дозу, тишину, вкрадчивость, где материал заранее загружен своей предельностью и только ему присущей зрелостью. Провидению было угодно, чтобы восемь лет назад Юсуф переехал на родину Петера Хандке и укоренился в новой атмосфере. Между австрийской сдержанностью и восточной пустыней возник трепетный зазор, куда, по сути, пробилась поэтическая рефлексия о великом фильме. С первых же слогов стихотворение ткет (действуя как бы в одиночестве) еле угадываемый тусклый стиль, белую дикцию - без вида и величия. Вскормленный здешним воздухом (который ныне, увы, нигде, и ты видишь вблизи руины и запертый ландшафт), Ю.К. сберег прокаленную летней пасмурью, проклятую тусклость. Реальность, казалось, тогда принимала нас приветствием подробнейшей наглядности: cinema. Солнечное бельмо отражалось в балконном стекле. К нам приближались белые швы прямых лачуг, замерших одесную. Мы слышали хруст досок, напоенных солнцем, где милость выше справедливости. Но хватит воспоминаний - даже они внушают соблазн о средиземноморском дыхании. Итак: предложенное поэтом лаконичное пространство нельзя уменьшить. Через такую внимательную редукцию более двухчасовой картины достигнута интимизация трех состояний: природы, кино, читателя. Тело на деревянной кровати простерто дважды - в лицедейском акте и в нашем сознании. В первом случае оно пребывает в эстетическом безумии, во втором - подменяет нашу покинутость. У режиссера не дрожит кисть, но ты крепишься в конце из последних сил. Беда распознана в щемящем безмолвии, сочащемся в квадратный мир. Пластика мертвого тела дарована в помощь нам, чтобы совладать с дремлющей в нас бездонностью. Это: примирение с посюсторонней скорбью и утешительное - "дверь в чужую жизнь".

Фергана, 1993 г.

"Мама Рома" - стихотворение Юсуфа Караева

library.ferghana.ru

Док. 512476
Перв. публик.: 16.06.93
Последн. ред.: 28.10.08
Число обращений: 417

  • Абдуллаев Шамшад

  • Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``