В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
Книга вторая. 2. Назад
Книга вторая. 2.
Гармонист один прошел в дом, и слышно было, как там взревели - обрадовались.

Нюра присела на крыльцо.

- Ну, давай посидим маленько.

Иван сел с ней рядом.

- Что же ты грустный-то такой, а? - спросила Нюра. - Мне даже жалко тебя давеча стало, днем.

- Это кажется только. Мне хорошо здесь. Только думы всякие лезут...

- У нас хорошо, - согласилась Нюра. - Я тоже часто думаю. Только я никак не могу понять, о чем я думаю.

- Хорошо все-таки жить, - сказал Иван.

- Хорошо! Я бы так и жила, и жила. Только, чтобы не стареть - боюсь старости. Я даже вижу, какая я буду...

Иван негромко засмеялся.

- Вот дождешься Андрея - перестанешь бояться. Молодость надо отдавать кому-нибудь, иначе она замучает. Всего бояться будешь.

- Это верно, - согласилась Нюра. - А ты почему без семьи?

- Не вышло. Была, вообще-то, семья.

- А кто виноват?

- Как?

- Она или ты - кто виноват, что разошлись?

- А вместе... И она, и я. Ну его - об этом. Ты, значит, библиотекарь?

- Да.

- Хорошее дело, - похвалил Иван. - Я люблю книжки читать. Запишусь к тебе.

- У-у я тебе такие найду!... Все хочу Павла втянуть, но никак не удается. Ему не до этого.

Избяная дверь хлопнула; кто-то, шаря руками по стене, шел по сеням.

- Ваня! - шел Николай Попов.

- А! Здесь мы.

Николай вышел на крыльцо.

- Ты что же ушел?

- Голова маленько закружилась.

- А это кто с тобой?

- Нюра.

- Я это, Николай Сергеич.

- А-а... - Николай грузно опустился на приступку, захлопал по карману - искал папиросы.

- На, у меня есть, - предложил Иван.

Николай долго ловил толстыми пальцами папиросу в пачке.

- Нюра, иди-ка туда, милая. Мне поговорить охота... с племянником, - сказал Николай и засмеялся. - Никак не могу привыкнуть, что ты - мой племяш.

Нюра поднялась, пошла в дом.

- Только вы скорее, а то там хватятся.

- Ну, так... - Николай поймал наконец папироску, размял в пальцах, прикурил от спички, которую ему зажег Иван. - Так куда же ты пропал после того, как мы списались с тобой?

- В тюрьме был, - сказал Иван. Который уже раз говорил он сегодня об этом!

- Это я знаю. Узнал. А потом? Ты же вышел, а почему не писал?

Иван не сразу ответил.

- По правде говоря, стыдно было.

- Ну-у... зря. С кем не бывает! Зря.

- Может, зря. Я бы не хотел сегодня об этом говорить. Ладно?

- Ладно, - легко согласился Николай. - Пошли туда.

Поднялись, пошли в дом.

- Завтра обязательно приди в райком.

- Зачем? - Иван забыл, что об этом его просил и секретарь.

- Не знаю, Кузьма Николаевич просил передать тебе.

- Постой-ка, Николай, - Иван придержал Николая в темных сенях. Не видели друг друга. - Ты скажи мне по-свойски: чего он ко мне привязался?

- Кто?

- Секретарь ваш.

- Секретарь наш... Не знаю, Ваня. Я знаю только, что это... хороший человек. Я лучше этого человека еще не встречал в жизни. Вот это я знаю. Я вообще-то еще кое-что знаю... но это после. Ты сходи завтра. Раз зовет, значит, кому-то надо: тебе или ему.

- Схожу.

Вошли в дом.

А в доме разворачивался, закипал праздник...

На другой день, к вечеру, Родионов стал ждать Ивана. Ходил по кабинету, волновался... Ждал и не скрывал этого от себя, не выдумывал неотложного дела в кабинете - просто ждал.

Был субботний день, здание райкома опустело рано. Только в соседнем кабинете покашливал дежурный да в коридоре переговаривались уборщицы - мыли полы.

Родионов знал, почему он так нетерпеливо ждет Ивана...

Более тридцати лет уже носил он в себе горькую любовь к Марье Любавиной. Она снилась ему, иногда снилась мертвая, а чаще живая, и часто говорила: "Ох, Кузьма, Кузьма", - точно упрекала. Может быть, потому это, что он был виноват в ее смерти. Может быть. А может - и скорей всего, так, - потому он не мог забыть Марью, что ни до нее, ни после нее не было у него ни к кому такой любви. Одна она и была. Он пытался забыть ее, хотел заглушить всякими заботами, пытался однажды пить - ничего не помогало: она жила в нем, любовь. Он устал от нее.

Вчера, когда он увидел сына Марьи, он растерялся и обрадовался. Почему-то он подумал, что пришло спасение. Этой ночью он все понял. Он понял, надо кому-то рассказать о Марье, о своей любви к ней, и она перестанет мучить. До сего времени некому было рассказать. Может быть, и поняли бы, но не помогли. Надо, чтоб поняли каким-то особенным образом, надо было кому-то отдать часть этой любви, а кому? Кому она нужна? И вот явился сын Марьи - сыну она нужна. Вчера радостно колыхнулось сердце, захотелось долго-долго рассказывать про свою молодость, про Марью, про жизнь вообще и опять про Марью. Разговор с Иваном не вышел. Это не испугало Родионова. Он понимал, почему сразу ощетинился этот угрюмый парень: жизнь он, видать, прожил нелегкую, научился не доверять людям. А ему взбрело в голову сразу начать с расспросов. Это легко исправить. Не надо только суетиться перед парнем, заглядывать ему в глаза, угодничать. Парень, чувствуется, хороший, сам все поймет. Но вот его не понимал Родионов; что нового внесет парень в его жизнь. А предчувствие нового, причем какого-то хорошего нового, устойчиво жило в нем со вчерашнего дня.

Родионов подошел к телефону попросил сельсовет.

- Попова мне.

- Он ушел, а кто это?

Секретарь положил трубку, надел пальто и вышел на улицу. Он знал, где живет Ефим Любавин. Пошел туда - не мог больше ждать.

В доме Ефима второй день продолжался праздник. Правда, не в таких размерах, но продолжался.

Сидели втроем - Ефим, Пашка и Иван, - пели песню, уткнувшись лбами друг в друга. Пели Пашкину любимую:

Паренек кудрявый лишь сказал три слова
И увел девчонку от крыльца родного...
Ефим слов и мотива не знал, просто мычал. Иван мотив слышал, а слов тоже не знал - тоже мычал. Зато Пашка с великим удовольствием выводил за всех:

Эх, мята лугова-ая-я, черемухи цвет -
В жизни раз бывает во-сем-надцать лет...
Секретарь помешал им. Оборвали песню, смотрели на него.

- Присаживайтесь с нами, - пригласил Пашка.

- Можно, - Родионов снял пальто, подсел к столу, отодвинул рукой тарелки, облокотился. Соврал: - Хорошо пели. Даже жалко, что помешал вам.

- Ничего, - сказал гордо Ефим, - мы, если надо, не такое споем.

- Выпить не хотите? - предложил Пашка.

Родионов не смотрел на Ивана, но чувствовал, как тот глядит на него.

- Выпить? - подумал. - Давай. Только много не наливай.

Пашка налил полный стакан.

- Я же говорил!... Куда ты столько?

- Пейте, - сказал Иван. Он вспомнил, как вчера в темноте, в сенях, Николай Попов говорил: лучше этого человека я еще никого не встречал в жизни.

Родионов посмотрел на Ивана, улыбнулся.

- Что ж не пришел сегодня? Я ждал.

Иван показал глазами на стол - куда тут пойдешь. Потер ладонью лоб, сказал:

- Вы... это... извините за вчерашнее, наговорил я там...

У Родионова отлегло от души.

- Ничего. Ну?... Так давайте уж все тогда!

Тут в дом ввалился Гринька Малюгин. С двумя бутылками. Увидел секретаря, очень обрадовался.

- Хах!... Вот это так! Кузьма Николаич!... - поставил бутылки, полез к Родионову целоваться. Тот вытерпел шумный натиск старого своего друга, засмеялся, похлопал Гриньку по спине, сказал:

- Здорово, здорово. Ты что, загулял, что ли?

Гринька сел рядом с ним.

- Что ты?! Просто Ваньку стретили вот...

"Притворяется добрым", - подумал Иван про секретаря.

Пашка тем временем налил всем по полному стакану.

- Три - поехали! - поднял свой стакан.

Чокнулись. Выпили. Родионов передернул плечами.

Скоренько и молча закусили... Ефим постучал вилкой по тарелке.

- Споем!

Пашка и Гринька откликнулись.

- Споем!

Родионов полез за папиросами. Иван тоже.

Пашка опять было запел про восемнадцать лет, но Гринька перебил его и запел свою:

Отец мой был природный пахарь,
И я работал вместе с ни-им...
Склонили головы, завыли.

Родионов тронул Ивана за колено.

- Пойдем выйдем.

Иван охотно поднялся. Вышли. Секретарь незаметно прихватил пальто. В сенях сказал Ивану:

- Оденься, слушай.

Иван вернулся в избу, надел чью-то фуфайку, фуражку, вышел на улицу.

Родионов стоял у ворот, ждал его.

- Пошли со мной.

- Куда?

- Пройдемся... Вечер хороший.

Пошли по улице, которая вела к горе за селом.

- Как ребята, с которыми ты ехал, ничего? - спросил Родионов, чтобы начать разговор. - Ты вместе с ними ехал?

- С ними. Хорошие ребята.

Некоторое время молчали.

- Что, здесь на самом деле людей не хватает? - спросил Иван.

Секретарь с искренним удивлением посмотрел на него.

- Еще как!... А ты что, не веришь этому?

- А куда же отсюда люди деваются? Если ученых надо, так и тут у вас, по-моему, все учатся.

- Не хватает. Москва строится?

- Строится здорово.

- И мы строимся. Я не сравниваю, конечно... Так, чтоб ты понял. Вообще жизнь разворачивается. У нас, например, в районе пять лет назад было... сейчас вспомню: не то двадцать семь, не то тридцать семь комбайнов. Всего. А сейчас триста одиннадцать. Одних комбайнов! А машин! Тракторов! Это ж кадры.

- Пашни, что ли, прибавилось? Целина?

- Целины у нас немного было. Да дело тут даже не в целине - я о своем районе говорю. Просто раньше надо было хлебушек сперва сжать, потом связать в снопы, потом заскирдовать, потом уж обмолотить... вот сколько! Да все почти руками. А сейчас машины работают. Ты ведь не знаешь ничего этого.

- Не знаю.

Родионов усмехнулся.

- Мы с тобой поменялись, так сказать: я, городской, стал деревенским, а ты, деревенский, городским.

- Мне один умный человек говорил так: зря мужика от частной собственности отучают. Рабочим он все равно никогда не станет, а от земли отвыкнет, разлюбит ее - ни два, ни полтора получится. И зря, говорит, рынок ликвидируют.

- Передай тому умному человеку или напиши, что он не умный.

- А я согласен с ним.

- Почему?

- Ну вот, к примеру, ехали со мной эти ребята. Они хорошие ребята, но какие они, к черту, сельские жители? Они отработают свои три года и дернут отсюда. Ведь бегут?

- Бегут... кто здесь не нужен.

- Да и здешних возьми, брата моего: он шофер, и все. Разве он крестьянин? Он больше о своей машине думает, чем о пшенице там...

- А чего ты привязался к этому слову - крестьянин? Ну, крестьянин, только этот крестьянин сел на машину; вот и все. Умнее стал, грамотнее.

- Какой же он крестьянин, если он за работу деньги получает?

- А чем это плохо?

- А в магазинах-то нет ничего. Вот и получается - ни два, ни полтора. Случись в государстве перебой с питанием, как сейчас, и кинуться некуда - крестьянин сам из магазина питается. А так хоть на рынке можно взять...

- Так мы с тобой пританцуем знаешь куда?

- Та-а...

- Ну, а что скажет твой умный человек, если через год-два у нас в магазинах будет полно всего - и мяса, и молока, и ширпотреба разного? Что он тогда скажет?

Иван промолчал.

- Так какая же это, к черту, философия, если она на временном затруднении строится! Разве это умный человек? А я тебе с цифрами в руках докажу что через два года у нас в деревне в магазинах будет все.

Ивану нечего было возразить. Он не очень верил, правда, что через два года в магазинах будет всего полно, но говорить об этом не стал. Он заметно отрезвел. Секретарь тоже не стал продолжать эту тему.

Вышли между тем за село и стали подниматься в гору, к кладбищу. Иван только сейчас обратил на это внимание.

- Куда мы идем-то?

- К матери твоей.

Иван нахмурился, стал закуривать. Секретарь тоже как-то ушел в себя, молчал. Смотрел вперед.

Пришли на кладбище, нашли среди могил одну неприметную - невысокий холмик с крестом, давным-давно склепанным из санных полозьев. На поперечнике зубилом высечено: "Попова Марья. Пом. 1926 год".

Ивана охватило чувство, какое он испытывал всегда на кладбище - грустное любопытство и удивление: ведь все, кто под этими холмиками, хотели жить, хотели бы жить все время, но какая-то непостижимая сила уложила их сюда. И ничего нельзя сделать. Что под холмиком лежит его мать - это как-то не доходило до него. Он не чувствовал этого слова - мать. Сделалось грустно, и все. Он молчал.

Родионов тоже молчал. Он думал, что здесь, на кладбище, он расскажет Ивану о его матери. Он ждал этого момента и заранее волновался. А сейчас его поразила одна простая мысль: а что, собственно, рассказывать? Единственное, о чем мог бы он сейчас рассказать, это о том, как лет тому двадцать восемь назад вот над этим холмиком развернулась непонятная борьба. Над могилой тогда стоял вот такой же крест из полозьев. Кузьма Родионов выдернул его и поставил большой деревянный крест с красной звездой. Прошла ночь - над могилой опять стоял железный крест, а деревянного не было. Кузьма сделал второй крест и опять прибил к нему красную звезду: Через день его опять не было, и опять над могилкой стоял железный крест. Кузьма сделал третий, поставил, а железный отнес и бросил в реку: Утром пошел на кладбище - на могиле у Марьи стоит точно такой же железный крест, какой стоял вчера и позавчера. И подпись такая же. А деревянного нету. Кузьма решил, что кому-то не нравится, что он прибивает к кресту красную звезду. Тогда он поставил простой крест без звезды, только выкрасил его в красный цвет. Через ночь - тоже самое: деревянного нет, стоит железный, из полозьев. Кузьма поставил пятый крест и остался на ночь на кладбище - решил подкараулить своего странного соперника. Часа в три ночи он увидел, что кто-то идет по кладбищу. Ночь была лунная. Кузьма узнал Федю Байкалова. Окликнул его. Федя вздрогнул, остановился... Кузьма пошел к нему и видел, что тот бросил что-то в траву, но не придал этому значения. На вопрос Кузьмы, зачем он здесь, Федя сказал, что пришел попроведать Яшу Горячего. Кузьма рассказал ему историю с крестами. Федя выслушал, долго молчал, а потом сказал: "А зачем он тебе, деревянный-то? Пусть железный стоит - дольше простоит". Кузьма согласился с ним. Так с тех пор и стоит над Марьей простой железный крест с надписью: "Попова Марья. Пом. 1926 год".

Иван обратил на это внимание.

- А почему Попова, а не Любавина?

Родионов пожал плечами.

- Не знаю, - он действительно не знал, почему тот "неведомый" человек, который ставил Марье железные кресты, упорно писал "Попова", а не "Любавина".

Уже стемнело. А двое все стояли над холмиком, молчали. Думали - каждый по-своему. Иван думал: неужели не чувствуют и не понимают те, которые лежат внизу, то, что происходит над ними? Что же, все кончается, и все? И понятно это, и нисколько не понятно. А Родионов думал: вот привел я тебе твоего сына. Ты хотела, чтобы он был большой, умный... И так оно, пожалуй, и есть: сын твой не слабый парень и не дурак. Встать бы тебе сейчас и посмотреть на него. Всего один миг...

- Ну, пошли, - сказал Родионов.

- Пошли, - откликнулся Иван.

Долго молчали дорогой. Как-то не о чем было говорить. И, пожалуй, даже неловко было бы говорить о чем-либо. Так дошли до дома Родионова.

- Зайдем ко мне, - сказал Родионов. Не предложил, не спросил, а негромко и властно сказал: зайдем.

Иван послушно пошел за секретарем. Странное у него было чувство к этому человеку: безмолвное стояние над могилой матери необъяснимым образом сблизило его с ним, и в то же время он не верил секретарю. Не верил, что он так просто ходит с ним, зовет в гости, предлагает работать в райкоме... Что-то ему, секретарю, нужно от него. А что?

Жены Родионова не было дома, зато была дочь.

- Здравствуйте, - сказал Иван, входя в ту самую комнату, в которой они с секретарем пили вчера чай.

Ему негромко ответили:

- Здравствуйте.

На диване, поджав под себя ноги, лежала крупная женщина с красивой шеей и маленькой, гладко причесанной головой. Читала книгу. На Ивана посмотрела мельком, поздоровалась и отвернулась. Короткая юбка ее вздернулась, Иван увидел часть голой ноги повыше чулка - ослепительно белая полоска. Он так поспешно отвернулся, что у него в шее что-то хрустнуло.

- Познакомься, Мария, - сказал Родионов, - это Любавин Иван, мой старый друг.

Мария повернула голову к Ивану, в глазах ее, серых, спокойных, немножко усталых, ленивое любопытство. Подала крупную белую руку. Иван пожал ее, пожал немного крепче, чем обычно, когда знакомился с женщинами. Увидел, как на короткий миг глаза ее стали чуть-чуть веселей. Она, не стесняясь, окинула взглядом всего его.

- Что-то больно молод для старого друга, - сказала она и улыбнулась. Улыбка у нее скупая, злая, усталая - уголки губ вниз. Но именно она, эта улыбка, врезала вдруг в сознание Ивана мысль, что женщина эта красива. Красива не той легкой, скоро отцветающей красотой, а прочной, никому не нужной, нехорошей красотой. Такая красота знает, что она красота, и уж не заволнуется, не забудет о себе, не испортит себя слезами... И она всегда каменным образом ждет себе кого-нибудь, кого может подчинить своей власти. Без подчинения себе, без поклонения она не мыслит существования, тоскует. Почему она никому не нужна - ее боятся. Боятся, потому что очень уж снисходительно, очень спокойно выбирает она тех, кого должна подчинить, а подчинив, так же спокойно и снисходительно ждет других. Она всегда ждет - вот что пугает. И, может быть, именно поэтому к ней так тянет - всем хочется оказаться счастливее других. Иван один раз в жизни уже встречал такую красоту - женщину с такой красотой. Во время той самой драки, когда сердце его пронизывал смертельный холодок, такая же вот красивая стояла и спокойно смотрела на все. Не кричала. Не звала на помощь. Стояла и смотрела. И за это любил ее Иван. Это была его жена. Из-за нее потом, когда она ушла от него, мучился и не находил себе места. Но только та, кроме всего прочего, была очень глупа, и это делало ее особенно неумолимой.

- А где мать наша? - спросил Родионов у дочери.

- Пошла в кино.

- Она не говорила тебе?...

- Говорила, - Мария встала с дивана, поправила юбку, пошла из комнаты - рослая, легкая, с крутыми бедрами. Юбка и кофта были тесны ей - так, наверно, было задумано. Это должно было доконать того, кого она ждала, чтобы подчинить себе.

"Уж не меня ли она ждет!", - с тревогой подумал Иван.

- Я, знаешь, что надумал? - доверчиво заговорил секретарь, когда дочь вышла. - Так как вчера у нас разговор не получился, я попросил сегодня купить водки, может, разговоримся.

Иван усмехнулся.

- Наверно, думаешь: и чего привязался старый дурак? Так? - спросил секретарь.

- Да нет... - Иван смутился, потому что он только что так именно и подумал. Только без "старого дурака". - Почему?... Вообще-то... - Иван махнул рукой, ибо совсем запутался.

Родионов, глядя на него в этот момент, понял, что ничего особенного он никогда не дождется от этого парня. Его мать он любил, любит и будет любить. И никому он этой любви не собирался отдавать. Просто сын ее, очень на нее похожий, был нужен и ему. И еще ему нужен был друг или брат, или сын - кто-то был очень нужен. Иван нравился ему, бередил память, но другом и братом он, наверно, никогда не станет.

Мария принесла водку в графине, тарелки...

Когда она вошла, Иван радостно вздрогнул.

"Меня она ждет, меня", - весело подумал он.

- Сейчас закуску принесу.

- Ты выпьешь с нами? - спросил секретарь.

Мария мельком взглянула на Ивана, сказала:

- Можно.

- Давай закуску.

Когда закуска была принесена, и все расставлено на столе, Мария села рядом с Иваном, причем так, что ногой - бедром - коснулась его ноги, но не обратила на это внимания. Ивана опять охватило тревожное и радостное предчувствие.

"Нет, тут что-то будет", - опять подумал он. Угрюмость понемногу сходила с его лица, глаза засветились необидной насмешливостью. Он потихоньку убрал свою ногу и опять подумал: "Будет дело".

Родионов налил в рюмки... Посмотрел на дочь, на Ивана...

- Ну, за что?

- За знакомство, - сказала Мария и чокнулась с Иваном, потом с отцом.

- И за дружбу, - добавил Родионов и первый выпил.

Иван выпил последним - смотрел с интересом, как пьет женщина. Мария выпила, удивленно посмотрела на него, дрогнула уголками влажных губ... Стала закусывать. Иван тоже выпил.

- А ты чего в кино не пошла? - спросил Родионов.

- Не хочется, - ответила Мария, лениво перегнулась назад, через стул, включила приемник. Опять коснулась своей ногой ноги Ивана. И опять не обратила на это внимания, причем действительно не обратила: Иван умел разбираться, когда не обращают внимания, а когда только делают вид. Он не убрал свою ногу.

Из приемника полилась хорошая музыка. А может, показалось, что хорошая. Во всяком случае, с музыкой Ивану стало лучше.

- Странное вы поколение, молодые люди, - заговорил Родионов, - иногда просто трудно понимать вас.

- Мы пассивные, неинициативные, равнодушные, - спокойно стала перечислять Мария и опять перегнулась через стул - за сигаретами, которые лежали на приемнике. И опять невольно прислонилась к Ивану. Достала сигареты, отодвинулась от него. - Неужели активность в том только и заключается, чтобы в кино каждый вечер бегать?

- Не в этом, конечно.

- А в чем? - Мария взяла со стола спички, прикурила.

- А в том хотя бы, что ты вот куришь! Да еще при отце.

Мария слабо усмехнулась, но продолжала курить.

- Ведь это же дико! - Родионов посмотрел на Ивана, точно призывая его согласиться с ним.

- А без отца не дико?

Родионов сердито глянул на дочь. И отвернулся. Видно, это был старый разговор у них.

- Я понимаю, о чем ты говоришь, отец. Но вот чего я действительно не понимаю: почему я сейчас должна волноваться, суетиться, проявлять инициативу?... Во-первых, где проявлять? На работе? Я неплохо работаю, меня даже хвалят. Что еще? Целина? Но, сколько бы я ни волновалась по поводу целины, я ничего не изменю - ее вспашут без меня. И посеют, и уберут хлеб, и выполнят план. Что еще? Государственные вопросы? Там тоже без меня все сделают. Что я должна делать, чтобы не казаться равнодушной? Заметки писать в областную газету? Не умею. Да и... все, что там пишут, меня опять-таки не волнует. Все идет своим чередом, что же тут волноваться?

"Умная, - отметил Иван. - Правильно говорит".

- А в кино не люблю ходить - не интересно. Фильмы неинтересные. Ну что я могу сделать, если фильмы неинтересные?... Если я знаю заранее, чем все кончится, кто кого полюбит, кто будет прав, кто виноват. Скучно.

- Что ты с фильмами привязалась? Не в фильмах дело... - чувствовалось, что отец не сразу находит как возразить дочери, и от этого больше злится.

Иван с интересом слушал перепалку отца с дочерью.

- А в чем?

- А в том, что ты вот сейчас сидишь и преспокойненько меня же спрашиваешь: "А почему должна волноваться?". Да ты молодая, черт возьми-то! Поэтому. Почему я, старик, должен волноваться?

- По должности.

- Поехала!... Не то ведь совсем говоришь! И не так думаешь. Кривляешься.

- Возможно.

"Сам ты не то говоришь", - с досадой и сожалением подумал Иван; его начала раздражать деланная невозмутимость молодой женщины.

- Вот!... Вот это самое и называется равнодушием.

- Неубедительно.

Иван заскучал. Разговор перестал его интересовать. Кроме того, ему разонравилась Мария. Захотелось уйти домой.

- Пожалуй, поздно, - сказал он, глядя на Родионова. Тот спохватился.

- Ты что? Ну, нет. Это, брат, нет... Давайте-ка еще по одной выпьем. А потом споем чего-нибудь. Вон вы как хорошо давеча пели.

Иван усмехнулся, вспомнив Пашку: сидит сейчас, наверно, с отцом и с Гринькой и учит их петь про восемнадцать лет.

- А вы с кем согласны: с отцом или со мной? - спросила вдруг Мария.

Иван спокойно посмотрел ей прямо в глаза.

- Мое дело маленькое.

- Ну, а все-таки? Вы же слышали, о чем мы говорили...

- А о чем вы говорили? - Ивана охватило непонятное раздражение. Показалось ему, что женщина ждет от него какой-нибудь смешной глупости - тоже, видно, заскучала. - Вы, в общем-то, ни о чем и не говорили. А вы особенно.

- Так их, Иван!- поддакнул Родионов и испортил все дело. Иван замолчал.

- Так, - неопределенно сказала Мария и опять просто и весело оглядела его всего, потом внимательно посмотрела в глаза.

- Что? - спросил Иван.

- Ничего.

- А я, значит, тоже неважно выступил? - поинтересовался Родионов.

- По-моему, да, - с суровой непоколебимостью ответил Иван.

Отец и дочь засмеялись.

- Тогда выпьем! - Родионов подал рюмки молодым.

Мария взяла свою, подняла.

- За правду-матку!

"Воображаешь из себя много", - подумал о ней Иван и выпил залпом. И почувствовал, что женщина наступила ему на ногу. Иван ухом не повел. Как сидел, так и продолжал сидеть, в сторону Марии не посмотрел. Закусывал. Женщина опять наступила на его ногу. У Ивана сдавило сердце... Он откинулся на спинку стула, нехотя полез в карман за папиросами. На женщину опять не посмотрел. Она убрала ногу.

"Вот так. Так-то оно лучше будет", - весело и победно подумал Иван. Домой идти расхотелось.

- Ну, так споем? - Родионов посмотрел на Ивана.

- Я певец неважный. Подтянуть, если что, могу, - сказал тот.

- Какую вы любите? - спросила Мария.

- Гоп со смыком, - Иван посмотрел на женщину и улыбнулся. И понял, что пошутил рискованно: у той нехорошо дрогнули ноздри красивого прямого носа и так же - чуть дрогнув - сузились холодные глаза. - Русскую какую-нибудь.

Родионов встал.

- Сейчас гитару принесу, - сказал он и вышел из комнаты.

Иван внутренне весь подобрался - ждал.

- Вы молодец, - насмешливо сказала Мария.

- Спасибо, - вежливо поблагодарил Иван. И спокойно и серьезно посмотрел на нее. - Стараюсь.

Мария слегка растерялась. Иван понял почему: она, видите ли, позволила себе вызывающе-смелый жест - наступила на ногу. А это не приняли. Причем это, конечно, надо было принять и понять как знак союзнической солидарности в борьбе со стариками. Но после этого молодой союзник может "по-товарищески" обнять женщину за талию, а при удобном случае притиснуть в углу. И тогда-то получит в ответ обжигающую пощечину. Иван эти шуточки знал. Потом выяснится, что она просто "хотела обратить его внимание на то-то, а он, оказывается, понял это вон как!..."

"Сильно умная", - думал Иван о женщине. Он не хотел затевать с ней никакой игры. Он устарел для игры.

- А где гитара-то, Мария? - спросил из другой комнаты Родионов.

- На комоде, наверно! - громко сказала Мария. - Или за ящиком.

Иван аккуратненько - мизинцем - стряхнул пепел в блюдечко.

- Вы оригинальничаете или действительно такой? - спросила женщина.

- Какой?

- Такой... что-то вроде телеграфного столба - прямой и скучный.

- Я бы ответил, но неудобно - в гостях все-таки.

- А вы коротко, в двух словах.

- В двух словах не умею, я не учитель.

- А вы кто, кстати?

- Шофер.

Женщина не сумела скрыть удивления. Ивана это окончательно развеселило. Он повернулся к женщине и тут со всей ясностью понял: она красива, как черт ее знает кто!

- Что? - спросил он и опять улыбнулся.

Женщина ничего не сказала, пристально и серьезно смотрела на него.

Родионов нашел наконец гитару. Неумело забренькал, направляясь к ним.

- Ну-ка!... - сказал он, подавая гитару дочери.

Мария взяла ее, отодвинулась со стулом от стола, положила ногу на ногу. И опять Иван, не желая того, увидел белую полоску на ее ноге - между чулком и юбкой.

- Так что же?... - Мария посмотрела с усмешкой на Ивана.

- Что хотите. Спойте только одна.

Мария подстроила гитару, подумала... Запела негромко:

Не брани меня, родная,
Что я так люблю его...
При первых же звуках песни, необычайно верно выбранной, у Ивана заболело в груди - сладко и мучительно. Пела Мария хорошо, на редкость хорошо - просто и тихо, точно о себе рассказывала. А Иван так и видел: стоит русская девка в сарафане и просит матушку: "Не брани ты меня, милая, не надо...". Мария пела и задумчиво смотрела в темное окно. Гитара тоже задумчиво гудела, навевала ту тихую грусть, которая где-то, когда-то родилась и осталась жить в песне.

Я не знаю, что такое
Вдруг случилося со мной...
"Ох ты!...", - Иван посмотрел на Родионова. Тот сидел, накоршунившись над столом, печально смотрел в стол. Наверно, многое он прощал дочери за ее песни. И стоило. Ах, какая же это глубокая, чистая, нерукотворная красота - русская песня, да еще когда ее чувствуют, понимают. Все в ней: и хитреца наша особенная - незлая, и грусть наша молчаливая, и простота наша неподдельная, и любовь наша неуклюжая, доверчивая, и сила наша - то гневная, то добрая... И терпение великое, и слабость, стойкость - все.

Мария допела песню, положила ладонь на струны, посмотрела с улыбкой на Ивана и на отца; она знала, что поет хорошо.

- Чего носы повесили?

Родионов очнулся, поднял глаза, внимательно и долго смотрел на дочь, точно изучал.

- Давайте вместе какую-нибудь? - предложила Мария.

- Ну уж нет! - возразил Иван.

Родионов тоже сказал:

- Зачем? Спой еще.

Я о прошлом уже не мечтаю... -
запела Мария, и опять властное чувство щемящей тоски и скорби - странной какой-то скорби: как будто вовсе и не скорбь это, а такое состояние, когда говорят: "Э-э, да чего мы! Вот она, жизнь-то! Жить надо!" - такое чувство опять сразу охватило Ивана. И он увидел степь и солнце... И почему-то зазвенела над степью милая музыка далекого детства, точно где-то колокольчики вызванивали - тихо и тонко. В таком состоянии люди плачут. Или молятся. Или начинают любить.

"Наверно, я влюбился в нее, - думал Иван. И не пугался и не тревожился больше. - Значит, песни эти будут мои. Вся она моя будет". Это радовало.

У Родионова были другие мысли. Он думал:

"Почему я еще горюю? Да у меня же хорошая жизнь была - я же любил свою жизнь. Другие в двадцать пять лет скисают, а я всю жизнь любил. Радоваться надо, а не горевать".

Песня кончилась.

Долго все трое сидели молча - додумывали те думы, какие породила песня. Жалко было уходить из того смутного, радостного и грустного мира, в который уводила песня.

- Да-а, - сказал Родионов. - Так-то, братцы.

Иван смотрел на руку женщины, лежащую на струнах, и его охватило сильное желание взять эту руку и положить себе на грудь. И прижать.

- Давайте еще выпьем, и я пойду, - сказал он несколько осевшим голосом.

Родионов молча налил в две рюмки, посмотрел на дочь... Та отрицательно покачала головой. Она по-прежнему была задумчива.

Родионов и Иван выпили. Иван не стал закусывать. Закурил, поднялся.

Мария тоже поднялась, чтобы пропустить его. Иван, проходя, задел ее, почувствовал тепло ее тела. И с этим теплом вышел на улицу и долго еще чувствовал его - легкое, с тонким дурманом духов.

Родионов проводил его до ворот. Остановились.

- До свиданья.

- Я подумал насчет вашего предложения, - сказал Иван.

- Ну и как?

- Согласен.

- Ну вот... Принимай завтра машину и... будем работать.

- Как же поет она! - не выдержал Иван.

- Поет, - неопределенно согласился Родионов. - Из нее могла бы большая человечина вырасти... - секретарь замолчал, видно, спохватился, что начал об этом совсем некстати. - До свиданья.

- До свиданья.

Иван пошел домой.

Шел, засунув руки в карманы, медленно, как будто он очень устал, как будто нес на плечах огромную глыбистую тяжесть - не то счастье, вдруг обретенное, не то погибель свою, роковую и желанную.

"Как же это так - с одного вечера врезался, - думал он. - Наверно, пройдет".

А в глазах стояла Мария. Смотрела на него. И луна смотрела. И слепые глаза домов - окна - тоже смотрели на него. "Смотрите, смотрите - хорошего тут мало".

Пашка Любавин жил легко и ярко. Он решительно ничего не унаследовал от любавинского неповоротливого уклада жизни, и хитрость отцовскую и прижимистость его тоже не унаследовал - жил с удовольствием, нараспашку. Шоферил. Уважал скорость. Лихачество не один раз выходило ему боком - Пашка не становился от этого благоразумнее. Он никогда не унывал. Ходил по селу с гордо поднятой головой - крученый, сухой, жилистый... С круглыми, изжелта-серыми ясными глазами, с прямым тонким носом - смахивал на какую-то птицу. Отчаянно любил форсануть. На праздники надевал синие диагоналевые галифе, хромовые сапога, вышитую рубаху, подпоясанную гарусным пояском, пиджак синего бостона - внакидку военную новенькую фуражку, из-под козырька которой темно-русой хмелиной завивался чуб - и шел такой, поигрывая концами пояска.

Но и работы Пашка не боялся. И работать умел. Как шофера его охотно брали везде, только предупреждали: "Но смотри!...". Пашка отвечал: "Главное в авиации - что? Не?... Ну: не?..." - "Главное в авиации - порядок, точность". - "Нет, не то, - Пашка дарил конторским обаятельные улыбки и принимался за работу.

Но судьба с ним как-то нехорошо шутила: не везло Пашке в любви. Он всем своим существом шел ей навстречу - смело, рискуя многим, а счастье почему-то сворачивало с его дорожки, доставалось другим. Пашка нервничал, но не сдавался. Нахватался по дорогам у разных людей словечек всяких и сыпал их кстати и некстати - изощрялся, как мог.

Он много раз был влюблен. Но всегда в последний момент что-нибудь да случалось: то оказывалось, что он недостаточно крепко любит, то - его не очень. То выяснялось, что она - дура дурой, то обнаруживалось, что он - редкий трепач, то она - "колода", то он - ветрогон и пустомеля. А чаще всего приходил кто-то третий - "он" - и бессовестным образом становился у Пашки на дороге. А иногда Пашка не менее бессовестным образом сам становился у кого-нибудь на дороге, и все равно ему не везло.

Вот, к примеру, две его последние любовные истории.

Поехал он в отдаленный район в командировку - на уборочную. По дороге встретил председателя колхоза Прохорова Ивана. Тот ехал из города домой на колхозном газике и не доехал - лопнула рессора. Прохоров, всласть наругавшись с шофером, стал "голосовать" попутным машинам. Тут-то и подлетел Пашка на своей полуторке.

- Куда?

- До Быстрянки.

- А Салтон - это дальше или ближе? (Пашка не знал дороги в Салтонский район - впервые ехал туда).

- Малость ближе. А что?

- Садись до Салтона. Дорогу покажешь.

Поехали.

Мрачное настроение председателя не привлекло внимания Пашки. Он сидел, откинувшись на спинку сиденья; правая рука на баранке, левая - локтем - на дверце кабины. Смотрел вперед, на дорогу, задумчиво щурился.

Полуторка летела на предельной скорости, чудом минуя выбоины. С одним встречным самосвалом разъехались так близко, что у Прохорова дух захватило. Он посмотрел на Пашку: тот сидел как ни в чем не бывало - щурился.

- Ты еще головы никогда не ломал? - спросил Прохоров.

- А?... Ничего, не трусь, дядя, - и спросил, как всегда спрашивал: - Главное в авиации - что?

- Главное в авиации - не трепаться, по-моему.

Пашка обжег гневного председателя ослепительной доброй улыбкой.

- Нет, не то, - совсем отпустил руль и полез в карман за папиросами. Придерживал руль только коленями. Его, видно, забавляло, что пассажир трусит.

Прохоров стиснул зубы и отвернулся.

В этот момент полуторку основательно подкинуло - Прохоров инстинктивно схватился за дверцу... Свирепо посмотрел на Пашку.

- Ты!... Авиатор!

Пашка опять улыбнулся.

- Ничего не сделаешь - скорость, - признался он. - Поэзия российских деревень, как говорится.

Прохоров внимательно посмотрел в глаза Пашке... Парень начинал ему нравиться.

- Ты в Салтон зачем едешь?

- В командировку.

- На уборочную, что ли?

- Да... Помочь надо отстающим. Верно?

Хитрый Прохоров некоторое время молчал. Он смекнул, что парня можно, пожалуй, переманить из Салтонского района к себе.

- В сам Салтон или на периферию?

- На периферию. Деревня Листвянка. Хорошие места тут у вас, - похвалил Пашка.

- Тебя как зовут-то?

- Меня-то? Павлом. А что? Павел Ефимыч.

- Тезки с тобой, - сказал Прохоров. - Я тоже по батьке - Ефимыч.

- Очень приятно.

- Поехали ко мне, Ефимыч?

- То есть как это?

- Так... Я в Листвянке знаю председателя и договорюсь с ним насчет тебя. Я, видишь ли, тоже председатель. И я тебе авторитетно заявляю, что Листвянка - это дыра, каких свет не видел. А у нас деревня...

- Что-то не понимаю: у меня же в путевке сказано...

- Да какая тебе разница?! Я тебе дам такой же документ, что отработал на уборочной - все честь по чести. А мы с тем председателем договоримся. За ним как раз должок имеется. Район-то один - Салтонский! А?

- Клуб есть? - спросил Пашка.

- Клуб? Ну как же!... Вот такой клуб!

- Сфотографировано.

- Что?

- Согласен, говорю! Пирамидон.

Прохоров заискивающе посмеялся.

- Шутник ты... Один лишний шофер да еще с машиной! На уборочной - это пирамидон. Шутник ты, оказывается, Ефимыч.

- Что делать! Значит, говоришь, клубишко имеется?

- Вот такой клуб! - бывшая церковь.

- Помолимся, - сказал Пашка. Оба - Прохоров и Пашка - засмеялись.

В тот же вечер Пашка уписывал у председателя жирную лапшу с гусятиной и беседовал с его женой.

- Жена должна чувствовать! - утверждал Пашка.

- Правильно, Ефимыч! - поддакивал Прохоров, согнувшись пополам, стаскивал с ноги тесный сапог. - Что это за жена, понимаешь, которая не чувствует.

- Если я приезжаю домой, - продолжал Пашка, - так? - усталый, грязный, то, се... так? Я должен кого первым делом видеть? Энергичную жену. Я ей, например: "Здорово, Муся!". Она мне должна весело: "Здорово, Павлик! Ты устал?".

- А если она сама, бедная, наработалась за день, то откуда же у нее веселье возьмется? - заметила на это хозяйка.

- Все равно. А если она грустная, кислая - я ей говорю: "Пирамидон". И меня потянет к другим. Верно, Ефимыч?

- Абсолютно! - воскликнул Прохоров.

Хозяйка назвала их "охальниками".

Два часа спустя Пашка появился в здешнем клубе - нарядный, как всегда (он возил с собой чемодан с барахлишком).

- Как здесь население? Ничего? - довольно равнодушно спросил он у одного парня, а сам ненароком обшаривал глазами танцующих: хотел знать, какое он произвел впечатление на "местное население".

- Ничего, - ответил парень.

- А ты, например, чего такой кислый?

- А ты кто такой, чтобы допрос мне устраивать? - обиделся парень.

Пашка миролюбиво оскалился.

- Я - ваш новый прокурор. Порядки приехал наводить.

- Смотри, как бы тебе самому не навели тут.

- Ничего, - Пашка подмигнул парню и продолжал рассматривать девушек и ребят в зале. - Целинники есть?

- Пошел ты!... - сказал парень.

Пашку тоже разглядывали. Он такие моменты очень любил: неведомое, незнакомое, недружелюбное поначалу, волновало его. Больше всего его, конечно, интересовали девки.

Танец кончился. Пары расходились по местам.

- Что это за дивчина? - спросил Пашка у того же парня - он увидел Настю Платонову, местную красавицу.

Парень не захотел с ним разговаривать, отошел. Пашка стоял около стенки, поигрывал концами гарусного пояска, смотрел на Настю.

Заиграли вальс.

Пашка прошел через весь зал к Насте, слегка поклонился ей и громко сказал:

- Предлагаю на тур вальса.

Все подивились изысканности Пашки; на него стали смотреть с нескрываемым веселым интересом.

Настя спокойно поднялась, положила тяжелую руку на сухое Пашккно плечо. Пашка, не мигая, ласково смотрел на девушку...

Закружились.

Настя была несколько тяжела в движениях, ленива. Зато Пашка начал сходу выделывать такого черта, что некоторые даже перестали танцевать - смотрели на него.

Пашка выдрючивался, как только мог. Он то приотпускал от себя Настю, то рывком приближал к себе и кружился, кружился... Но окончательно он доконал публику, когда, отойдя несколько от Насти, но не выпуская ее руки из своей, пошел с приплясом. Все так и ахнули. А Пашка смотрел куда-то выше "местного населения" с таким видом, точно хотел сказать: "Это еще не все. Вот будет когда-нибудь настроение - покажу, как это делается".

Настя раскраснелась, ходила все так же медленно, плавно.

- Ну и трепач ты! - весело сказала она, глядя в глаза Пашке. Пашка только повел бровью. Ничего не сказал.

- Откуда ты такой?

- Из Питера, - небрежно бросил Пашка.

- Все у вас там такие?

- Какие?

- Такие... вображалы.

- Ваша серость меня удивляет, - сказал Пашка, вонзая многозначительный ласковый взгляд в колодезную глубину темных загадочных глаз Насти.

Настя тихо засмеялась.

Пашка весь затрепетал в ее руках, весь ходуном заходил...

- Вы мне нравитесь, - сказал он, - я такой идеал давно искал.

- Быстрый ты, - Настя в упор, спокойно смотрела на Пашку.

- Я на полном серьезе, - сказал он.

- Ну, и что?

- Я вас провожаю сегодня до хаты. Если у вас, конечно, нет какого-нибудь другого хахаля. Договорились?

Настя усмехнулась, качнула отрицательно головой. Пашка не обратил на это никакого внимания.

Вальс кончился.

Пашка проводил девушку на место, опять галантно поклонился и вышел покурить в фойе к парням.

Парни косились на него. Пашка по опыту знал, что так бывает всегда.

- Тут забегаловки нигде поблизости нету? - спросил он, подходя к группе курящих - решил сразу войти в доверие. - Пивишка бы выпить...

Парни молчали... Смотрели на Пашку насмешливо.

- Вы что, языки проглотили? - спросил Пашка.

- Тебе не кажется, что ты здесь слишком бурную деятельность развел? - спросил тот самый парень, с которым Пашка беседовал до танца.

- Нет, не кажется.

- А мне лично кажется.

- Крестись, если кажется.

Парень нехорошо прищурился.

- Выйдем на пару минут? Потолкуем?

Пашка отрицательно качнул головой.

- Не могу.

- Почему?

- Накостыляете сейчас ни за что... Мы потом когда-нибудь потолкуем. Вообще-то, чего вы на меня надулись? Я, кажется, никому еще на мозоль не наступал.

Парни не ожидали такого поворота. Им понравилась Пашкина прямота. Разговорились.

Пока разговаривали, заиграли танго, и Настю пригласил другой парень. Пашка с остервенением растоптал окурок... Тут-то и рассказали ему, что его карта уже бита - у Насти есть жених, инженер, и дело у них идет к свадьбе. Пашка внимательно следил за Настей и, казалось, не слушает, что ему говорят. Потом сдвинул фуражку на затылок, прищурился.

- Посмотрим, кто кого сфотографирует, - сказал он и поправил фуражку. - Где он?

- Кто?

- Инженеришка.

- Его нету сегодня.

- Зарубите себе на носу: я интеллигентов делаю одной левой, - сказал Пашка.

Танго кончилось. Пашка прошел к Насте.

- Вы мне не ответили на один вопрос.

- На какой вопрос?

- Я вас провожаю сегодня до хаты?

- Я одна дойду. Спасибо.

- Не в этом дело... - Пашка сел рядом с девушкой. Круглые кошачьи глаза его смотрели серьезно. Длинные тонкие пальцы рук заметно дрожали. - Поговорим, как жельтмены...

- Боже мой, - вздохнула Настя и поднялась. И пошла в другой конец зала.

Пашка смотрел ей вслед... Слышал, как вокруг него сочувственно посмеиваются. Он не испытывал никакого позора. Только стало больно под ложечкой. Горячо и больно. Он тоже встал и пошел из клуба.

На другой день после работы Пашка нарядился пуще прежнего. Попросил у Прохорова синюю шелковую рубашку - увидел, как тот вчера надевал ее на собрание, - надел свои синие диагоналевые галифе, надраил до жгучего сияния сапоги, накинул на плечи пиджак и появился такой в здешней библиотеке (Настя работала библиотекарем, о чем Пашка заблаговременно узнал).

- Здравствуйте! - солидно сказал он, входя в просторную избу, служившую и библиотекой и избой-читальней одновременно.

В библиотеке была только Настя, и еще у стола сидел молодой человек интеллигентного вида, просматривал "Огонек".

Настя поздоровалась с Пашкой и улыбнулась. Пашка с серьезным видом подошел к ее столу и стал перебирать книги - на Настю ноль внимания. Он сообразил, что парень с "Огоньком" - и есть тот самый инженер, жених Насти.

- Почитать что-нибудь? - спросила Настя, несколько удивленная тем, что Пашка не узнал ее.

- Да, надо, знаете...

- Что вам дать? - Настя невольно перешла на "вы".

- "Капитал" Карл Маркса. Я там одну главу не дочитал... Надо дочитать, пока есть свободное время. Верно?

Парень, сидевший за столом, с удивлением посмотрел на Пашку. Настя хотела засмеяться, но, увидев строгие Пашкины глаза, сдержала смех.

- Как ваше фамилия?

- Любавин Павел Ефимыч. Год рождения 1935, водитель-механик второго класса.

Пока Настя записывала все это, водитель-механик искоса разглядывал ее. Потом посмотрел на парня с "Огоньком"... Тот тоже в этот момент смотрел на него. Пашка на секунду-две растерялся... Зачем-то подмигнул парню.

Тот улыбнулся.

- Кроссвордиками занимаемся? - ляпнул Пашка.

Парень не сразу нашелся, что ответить.

- Да... А вы, я смотрю, глубже берете, - глаза у парня веселые и неглупые.

- Между прочим, Гена, он тоже из Ленинграда, - сказала Настя.

- Ну?! - Гена искренне обрадовался. - Вы давно оттуда? Расскажите хоть, что там нового?

Пашка излишне долго расписывался в карточке, потом придирчиво оглядел том "Капитала"... Молчал.

- Спасибо, - сказал он Насте. Подошел к парню, ухнул на стол огромный том, протянул руку. - Павел Ефимыч.

- Гена. Очень рад!

- Взаимно.

- Как там Ленинград-то?

- Ленинград-то? - переспросил Пашка, придвигая себе несколько журналов. - Шумит Ленинград, шумит, - и сразу не давая Гене опомниться, затараторил: - Люблю смешные журналы смотреть! Особенно про алкоголиков - так разрисуют всегда...

- Да, иногда смешно. А вы давно из Ленинграда?

- Из Ленинграда-то? - Пашка перелистнул страничку журнала. - А я там не бывал сроду. Девушка меня с кем-то спутала. Или во сне видела.

- Вы же мне вчера в клубе говорили! - изумилась Настя.

Пашка глянул на нее весело и невозмутимо.

- Что-то не помню.

Настя посмотрела на Гену, Гена - на Пашку... А Пашка спокойно листал журнал.

- Странно, - сказала Настя. - Значит, мне действительно приснилось.

- Это бывает, - сказал Пашка, продолжая смотреть журнал. - Вот, пожалуйста, - очковтиратель, - показал он, подавая журнал Гене. - Кошмар!

Гена посмотрел очковтирателя, улыбнулся. Ему хотелось разговориться с Пашкой.

- Вы на уборочную к нам?

- Так точно, - Пашка оглянулся на Настю: та улыбалась, глядя на него. Пашка отметил это. - Сыграем в пешки? - предложил он инженеру

- В пешки? Может, в шахматы лучше?

- В шахматы скучно, - сказал Пашка (он не умел в шахматы). А в пешечки - раз-два и пирамидон.

- Можно в шашки, - согласился Гена и посмотрел на Настю. Настя вышла из-за перегородки, подсела к ним.

- За фук берем? - спросил Пашка.

- Как это? - не понял инженер.

- За то, что человек прозевает, когда ему надо рубить, берут пешку, - пояснила Настя.

- А-а. Можно брать. Берем.

Пашка быстренько расставил шашки на доске... Взял две, спрятал за спиной.

- В какой?

- В левой.

- Ваша не пляшет, - ходил первым Пашка.

- Сделаем - так, - начал он, устроившись удобнее на стуле, выражение его лица было довольное и хитрое. - Здесь курить нельзя, конечно? - спросил он Настю.

- Нет, конечно.

- Понятно, - Пашка пошел второй. - Сделаем некоторый пирамидон, как говорят французы.

Инженер играл слабо, это было видно сразу, Настя стала ему подсказывать. Он возражал против этого.

- Погоди, слушай, ну так же нельзя! Зачем же подсказывать?

- Ты же неверно ходишь!

- Ну и что! Играю-то я, а не ты.

- Учиться надо.

Пашка улыбался. Он ходил уверенно, быстро и точно.

- Вон той, Гена, крайней, - не выдерживала Настя.

- Нет, я не могу так! - кипятился Гена. - Я сам только что хотел идти этой, а теперь не пойду принципиально.

- А что ты волнуешься-то? - удивилась Настя. - Вот чудак.

- Как же мне не волноваться?

- Волноваться вредно, - встревал Пашка и подмигивал незаметно Насте. Настя краснела и смеялась: ей было немножко неудобно за своего жениха - за то, что он по пустякам нервничает.

- Ну, и проиграешь сейчас со своей принципиальностью.

- Нет, почему?... тут еще полно шансов сфотографировать меня, - снисходительно говорил Пашка. - Между прочим, у меня дамка. Прошу ходить.

- Теперь проиграл, - с досадой сказала Настя.

- Занимайся своим делом! - серьезно обиделся Гена. - Нельзя же так, в самом деле. Отойди.

- А еще - инженер, - Настя отошла от стола.

- Вот это уж... ни к чему. При чем тут инженер-то?

- Боюсь ему понравиться; с любовью справлюсь я одна... - запела Настя и ушла в глубь библиотеки.

- Женский пол, - к чему-то сказал Пашка. Инженер смешал шашки на доске, сказал чуть охрипшим голосом: - Я проиграл.

- Выйдем покурим? - предложил Пашка.

- Пойдем.

В сенях, закуривая, инженер признался:

- Не понимаю: что за натура? Во все обязательно надо вмешаться!

- Ничего, - неопределенно сказал Пашка. - Давно здесь?

- Что?

- Я, мол, давно живешь-то здесь?

- Живу-то? Пятый месяц.

- Жениться хочешь?

Инженер с удивлением посмотрел на Пашку; Пашкин взгляд был прям и серьезен. В сумраке сеней глаза его даже слегка светились.

- Да. А что?

- Правильно. Хорошая девушка. Она любит тебя?

Инженер вконец растерялся.

- Любит?... По-моему, - да.

- По-моему... Надо знать точно.

- Ты к чему это?

- Так, к слову.

Помолчали.

Пашка курил и сосредоточенно смотрел на кончик папиросы. Инженер хмыкнул и спросил:

- Ты "Капитал" действительно читаешь?

- Нет, - Пашка небрежно прихватил губами папироску - в уголок рта, - сощурился, заложил ладони за поясок, коротким красивым движением расправил рубаху. - Может, в кинишко сходим?

- А что сегодня?

- Говорят, комедия какая-то. Посмеемся хоть...

- Можно.

- Только это... ты пригласи ее тоже, - Пашка кивнул на дверь библиотеки; взгляд его был по-прежнему серьезным и теперь еще каким-то участливым.

- Настю? Ну, а как же, - тоже серьезно сказал инженер. - Я сейчас зайду к ней, поговорю... Помириться надо.

- Давай, давай.

Инженер ушел, а Пашка вышел на крыльцо, облокотился о перила и стал смотреть на улицу. Взгляд его был задумчивый.

В кино сидели вместе все трое. Настя - между инженером и Пашкой.

Едва только погасили свет, Пашка придвинулся ближе к Насте, взял ее руку. Настя молча отняла руку и отодвинулась от него. Пашка стал смотреть на экран. Посмотрел минут пять и опять стал осторожно искать руку Насти. Настя вдруг сама придвинулась к нему и шепнула на ухо:

- Если ты будешь распускать руки, я опозорю тебя на весь клуб.

Пашка моментально убрал свою руку. И отодвинулся. Посидел еще... Потом наклонился к Насте и тоже шепотом сказал:

- У меня сердце разрывается, как осколочная граната.

Настя тихонько засмеялась. Пашка, ободренный, опять потянулся к ее руке. Настя обратилась к Гене:

- Давай поменяемся местами.

- Загораживают, да? Эй, товарищ, убери свою голову! - распорядился Пашка. Впереди сидящий товарищ "убрал" голову.

- Теперь ничего?

- Ничего, - сказала Настя.

В зале было шумно. То и дело громко смеялись.

Пашка согнулся в три погибели, закурил под шумок и торопливо стал глотать сладкий дым. В лучах от проекционной будки отчетливо закучерявились синие облачка дыма. Настя толкнула его в бок.

- Ты что, с ума сошел?

Пашка спрятал папироску в рукав... посидел с минуту, нашел Настану руку, с силой пожал и, пригибаясь, пошел к выходу. Сказал на ходу Гене:

- Пусть эту комедию сами тигры смотрят.

На улице Пашка расстегнул ворот рубахи, - глубоко вздохнул... Медленно пошел домой.

Дома, не раздеваясь, прилег на кровать.

- Ты чего такой грустный? - спросил Прохоров.

- Да так... - сказал Пашка. Полежал немного и вдруг спросил: - Интересно, сейчас женщин воруют или нет?

- Как это? - не понял Прохоров.

- Ну, как раньше. Раньше ведь воровали.

- А-а. А черт его знает. А зачем их воровать-то? Они так, по-моему, рады, без воровства.

- Это - конечно! Я так просто спросил, - согласился Пашка. Еще немного помолчал. - И статьи, конечно, за это никакой нету?

- Наверно. Я не знаю, Павел.

Пашка встал с кровати, заходил по комнате - о чем-то глубоко задумался.

- В жизни pa-аз бывает, эх, восемнадцать ле-ет! - пропел он вдруг. - Ефимыч, на - рубаху свою. Сенк`ю!

- Чего вдруг?

- Так, - Пашка снял шелковую рубаху Прохорова, надел свою... Постоял посреди комнаты, еще подумал. - Все, сфотографировано!

- Ты что, девку что ли, надумал украсть? - спросил Прохоров.

Пашка засмеялся, ничего не сказал, вышел на улицу

Была темная теплая ночь. Недавно прошел дождик, отовсюду капало. Лаяли собаки.

Пашка пошел в РТС, где стояла его машина.

Во дворе РТС его окликнули.

- Свои, - сказал Пашка.

- Кто - свои?

- Любавин.

- Командировочный, что ль?

- Ну.

В круг света вышел дедун-сторож в тулупе, с берданкой.

- Ехать, что ль?

- Ехать.

- Закурить имеется?

Закурили.

- Дождь, однако, еще будет, - сказал дед. - Спать клонит в дождь.

- А ты спи, - посоветовал Пашка.

- Нельзя, - дед сладко зевнул. - Я тут давеча соснул было...

- Ладно, батя, я тороплюсь.

- Давай, давай, - старик опять зевнул.

Пашка завел сдою полуторку и выехал со двора.

Он знал, где живет Настя - у самой реки, над обрывом. Большущий домина в саду. Днем Прохоров показал ему этот дом (Пашка незаметно приспросился). Запомнилось, что окна горницы выходят в сад - это хорошо.

Сейчас Пашку волновал один вопрос: есть у Платоновых собака или нет?

На улицах в деревне никого не было. Дождь разогнал даже влюбленных. Пашка ехал на малой скорости, опасаясь влететь куда-нибудь в узеньких переулках. Подъезжая к Настиному дому, он совсем сбросил газ - ехал, как на похоронной процессии. Остановился, вылез, мотор не стал глушить.

- Так, - негромко сказал он и потер ладонью грудь - он волновался.

Света не было в доме. Присмотревшись во тьме, Пашка увидел сквозь листву деревьев темно-мерцающие окна горницы. Там, за окнами, - Настя. Сердце Пашки громко колотилось. Он был собран и серьезен, как вор перед чужой дверью.

"Только бы собаки не было", - думал он. Кашлянул, потряс забор - во дворе молчание. Тишина. Каплет с деревьев.

"Ну, Пашка... если ноги не выдернут, будешь ходить".

Он осторожненько перелез через низенький заборчик и пошел к окнам. Слышал сзади приглушенное ворчание своей верной полуторки, свои шаги и громкую капель. Тучная теплая ночь исходила соком. Пахло затхлым погребом, гнилой древесиной и свежевымытой картофельной ботвой. Пашка, пока шел по саду; мысленно пел песню про восемнадцать лет - одну и ту же фразу: "В жизни раз бывает восемнадцать лет".

Около самых окон под его ногой громко треснул сучок. Пашка замер. Тишина. Каплет. Пашка сделал последние три шага и стал в простенке между окнами. Перевел дух.

"Одна она тут спит или нет?", - возник новый вопрос. Он вынул фонарик, включил и направил в окно. Желтое пятно света поползло по стенам, вырывая из тьмы отдельные предметы: печку-голландку дверь, кровать... На кровати пятно дрогнуло и замерло. Под одеялом кто-то зашевелился, поднял голову - Настя. Не испугалась. Легко вскочила, подошла к окну в одной ночной рубашке. Пашка выключил фонарь.

Настя откинула крючки и раскрыла окно. Из горницы пахнуло застойным сонным теплом.

- Ты что? - спросила она негромко. Тон ее насторожил Пашку - какой-то отчужденный, каким говорят с человеком, который незадолго до этого тебя обидел.

"Неужели узнала?" - испугался он. Он хотел, чтоб его принимали пока за другого. Молчал.

Настя отошла от окна... Пашка включил фонарик. Настя прошла к двери, закрыла ее плотнее и вернулась к окну. Пашка выключил свою мигалку.

"Не узнала. Иначе не разгуливала бы в одной спальной рубахе".

Настя навалилась грудью на подоконник - приготовилась беседовать. Пашка уловил запах ее волос; в голову ударил жаркий туман. Он отстранил ее рукой и полез в окно.

- Додумался! - сказала Настя несколько потеплевшим голосом.

"Додумался, додумался, - думал Пашка. - Сейчас будет цирк".

- Ноги-то вытри хоть.

Пашка молча обнял ее, теплую, мягкую... И так сдавил, что у ней лопнула на рубашке какая-то тесемка.

- Ох, - глубоко вздохнула Настя. - Что ты делаешь? Шальной ты, шальной... - Пашка начал ее целовать... И тут что-то случилось с Настей: она вдруг вырвалась из Пашкиных объятий, судорожно зашарила рукой по стене, отыскивая выключатель.

"Все. Конец". Пашка приготовился к самому худшему: сейчас она закричит, прибежит ее отец и начнет его "фотографировать". Он отошел на всякий случай к окну.

Вспыхнул свет... Настя настолько была поражена, что поначалу не сообразила, что стоит перед посторонним человеком в нижнем белье. Пашка ласково улыбнулся ей.

- Испугалась?

Настя схватила со стола юбку и стала надевать. Надела, подошла к Пашке... И не успел тот подумать худое, как почувствовал на левой щеке сухую, горячую пощечину. И тотчас такую же - на правой. Потом с минуту стояли, смотрели друг на друга. У Насти от гнева еще больше потемнели глаза; она была удивительно красива в эту минуту. "Везет инженеру", - невольно подумал Пашка.

- Сейчас же уходи отсюда! - негромко приказала Настя.

Пашка понял: кричать не будет, не из таких.

- Побеседуем, как жельтмены, - заговорил он, закуривая. - Я могу, конечно, уйти, но это банально. Это серость. Это - глубокая провинция, - он бросил спичку в окно. Он волновался и дальше развивал свою мысль несколько торопливо, ибо опасался, что Настя возьмет в руки какой-нибудь тяжелый предмет, утюг, например, и снова предложит ему убираться. От волнения он стал прохаживаться по горнице - от окна к столу и обратно.

- Я влюблен, так? Это - факт, а не реклама. И я одного только не понимаю: чем я хуже твоего инженера? Если на то пошло, я легко могу сделаться Героем Социалистического Труда. Но надо же сказать об этом! Зачем же тут аплодисменты устраивать? - Пашка потрогал горевшие щеки - рука у Насти тяжелая. - Собирайся и поедем со мной. Будешь жить у меня, как в гареме, - Пашка остановился... Смотрел на Настю серьезно, не мигая. Он любил ее, любил, как никого никогда в жизни еще не любил. Она поняла это.

- Какой же ты дурак, парень, - грустно и просто сказала она. - И чего ты мелешь тут? - села на стул, поправила съехавшую рубашку. - Натворил делов, да еще философствует ходит. Он любит! - Настя странно как-то заморгала, отвернулась. Пашка понял: заплакала. - Ты любишь, а я, по-твоему, не люблю?! - она резко повернулась к нему - в глазах слезы. Взгляд горестный и злой. И тут Пашка понял, что никогда в жизни ему не отвоевать эту девушку. Не полюбит она его.

- Чего ты плачешь-то?

- Да потому, что вы только о себе думаете, эгоисты несчастные. Он любит! - она вытерла слезы. - Любишь, так уважай человека, а не так...

- Что же я уж такого сделал? В окно залез - подумаешь! Ко всем лазят...

- Не в окне дело... Дураки вы все, вот что. И тот дурак тоже - весь высох от ревности. Приревновал ведь он к тебе. Уезжать собрался. Пусть едет!...

- Как уезжать?! - Пашка понял, кто этот дурак - инженер. - Куда?

- Спроси его.

Пашка нахмурился.

- На полном серьезе?

Настя опять вытерла ладошкой слезы, ничего не сказала. Пашке стало до того жалко ее, что под сердцем заныло.

- Собирайся! - приказал он.

Настя вскинула на него удивленные глаза.

- Куда это?

- Поедем к нему. Я объясню этим питерским фраерам, что такое любовь человеческая.

- Сиди уж... не трепись.

- Послушайте, вы!... Молодая интересная! - Пашка приосанился. - Мне можно съездить по физио - я ничего, если за дело. Так? Но слова вот эти дурацкие я не перевариваю. Что значит - не трепись?

- Не болтай зря, значит. Куда мы поедем сейчас? - ночь глубокая.

- Наплевать. Одевайся! Лови кофту, - Пашка снял со спинки кровати кофту, бросил Насте. Настя поймала ее, поднялась в нерешительности... Пашка опять заходил по горнице.

- Из-за чего же это он приревновал? - спросил он не без самодовольства.

- Танцевали с тобой - ему передали. Потом в кино шептались... Он подумал... Дураки вы все.

- Ты бы объяснила ему, что мы - по-товарищески.

- Нужно мне еще объяснять! Никуда я не поеду.

Пашка остановился.

- Считаю до трех: раз, два, два с половиной... А то целоваться полезу!

- Я полезу! Что ты ему скажешь-то?

- Я знаю, что.

- А я к чему там? Ехай один и говори.

- Одному нельзя. Надо, чтоб вы при мне помирились. А то вы будете год пыхтеть...

Настя надела кофту, туфли.

- Лезь, я за тобой, - сказала она, выключая свет. - Видел бы сейчас кто-нибудь, что мы тут с тобой выделываем...

- Инженеру бы все это передать!... Тогда бы уж он уехал. Поневоле бы пришлось за меня выходить, - Пашка вылез в сад, помог Насте.

Вышли на дорогу. Полуторка стояла, ворчала на хозяина.

- Садись, рева... возись тут по ночам с вами, понимаешь... - Пашке эта новая роль чрезвычайно нравилась.

Настя села в кабину.

- Меня, что ли, хотел увозить? На машине-то?

- Где уж тут!... С вами скорей прокиснешь, чем какое-нибудь полезное дело сделаешь.

- Ну до чего ты, Павел...

- Что? - строго оборвал ее Пашка.

- Ничего.

- То-то, - Пашка со скрежетом всадил скорость и поехал. И помирил инженера с Настей.

И той же ночью уехал из Быстрянки - не мог же он ходить в клуб и слышать за спиной хихиканье девчат.

Было грустно, когда уезжал. Написал Прохорову писульку: "Прости меня, но я не виноват".

Подсунул ее под дверь и уехал в Листвянку.

Это одна из многочисленных Пашкиных любовных историй.

А вот - последняя.

Вез из города одну прехорошенькую молодую женщину. Она ехала к мужу, который работал в Баклани зоотехником.

Перед тем, как уехать из города, Пашка полаялся с орудовцем, и поэтому был мрачный.

Женщина сидела в кабине, с ним рядом, помалкивала. Смотрела по сторонам. Пашка глянул на нее пару раз и сказал:

- Не знаю, как вы, но я лично говорил и буду говорить, что на каждой станции кипяток бесплатный, - он сказал это совершенно серьезно.

Женщина удивленно уставилась на него.

- Я не поняла, - сказала она.

- Я хотел сказать, что вам ужасно идет эта шляпка.

Женщина улыбнулась. Ничего не сказала.

- Значит, в Баклань к нам? - спросил Пашка.

- А вы из Баклани?

- Из Баклани.

- Мужа моего знаете? Он зоотехником у вас работает.

- Нет, я начальство мало знаю. Значит, к мужу едете? Жалко.

Женщина опять улыбнулась.

- Молодой муж-то?

- А зачем вам это?

- Не знаю... Просто нечего больше говорить.

Женщину этот ответ почему-то очень рассмешил. Она смеялась, закрыв ладошками лицо, - сама себе, негромко.

- Веселый вы.

- Я не только веселый, я ужасно остроумный, - сказал Пашка. Женщина опять прыснула и опять закрыла лицо ладошками. А ладошки у нее маленькие, беленькие. Ноготочки розовые, крошечные.

"Прямо - куколка", - думал Пашка.

- По-французски не говорите? - спросил он. Женщина перестала смеяться, смотрела на него, готовая снова закрыть лицо и смеяться.

- Нет. А что?

- Поболтали бы... - Пашка приподнял колени, придерживая руль, закурил.

- А вы что, говорите по-французски?

- Кумекаю.

- Что это такое?

"Нет, она, конечно, божественное произведение", - спокойно, без волнения, думал Пашка.

- Значит, говорю.

Женщина смотрела на него широко открытыми синими глазами - не знала: верить или не верить.

- Как по-французски... шофер?

Пашка снисходительно усмехнулся.

- Смотря, какой шофер. Есть шофер первого класса - это одно, второй класс - уже другое... Каждый по-разному называется. А женщина по-французски - мадам.

- Не знаете вы французский.

- Я?

- Да, вы.

- Вы думаете, что говорите?

- А что?

- Я же француз! Вы присмотритесь получше. Я просто в командировке в Советском Союзе.

Женщина опять засмеялась.

Так ехали. Пашка плел несусветную чушь, женщина тихонько хохотала. Дохохоталась до того, что живот заболел.

- Ой, - сказала она, - у меня даже в бок что-то вступило. Что это, а?

- Пройдет, - успокоил Пашка.

Прошло действительно, но зато Пашка заметил, что она что-то очень уж нетерпеливо стала поглядывать вперед. Раза два спросила:

- А долго нам еще ехать?

- Еще километров шестьдесят.

Женщина затосковала.

"Досмеялась", - понял Пашка. Выбрал место, где Катунь близко подходит к тракту, остановился.

- Вот что, мадам, сходите-ка за водой. А я пока мотор посмотрю.

- С удовольствием! - сказала женщина, схватила ведро и побежала к реке - вниз, через кустарник. Пашка смотрел ей вслед. Была она изящненькая, стройненькая - девочка. И то обстоятельство, что она уже замужняя женщина, делало ее почему-то еще прелестней.

Вернулась женщина повеселевшей, готовой опять сколько угодно смеяться.

- Красивая река? - спросил Пашка, весело и понимающе глядя на нее.

- Да, - женщина тоже глянула на него, покраснела и засмеялась.

Пашка с минуту влюбленно смотрел ей в глаза.

- Что вы?

- Так, - он принял у нее ведро с водой и окатил задние скаты - в радиаторе было полно воды.

- А я думала - вам в мотор надо.

- Колеса греются, - пояснил Пашка.

- Я еще никогда не видела, чтобы шоферы колеса обливали.

- Потому что - обормоты, поэтому и не обливают. Положено обливать после каждой полсотни километров.

Поехали дальше. Странное дело: до этой остановки Пашка ничегошеньки не чувствовал к женщине, а сейчас - как глянет на нее, так в сердце кольнет.

"Попался, по-моему", - подумал Пашка. Трепаться расхотелось.

- Расскажите еще что-нибудь, - попросила женщина. "Я бы рассказал... Измять бы тебя сейчас всю, исцеловать... Кошмар - влюбился опять!", - Пашке почему-то захотелось поднять женщину на руки, поднести к обрыву, над рекой, и держать над обрывом - вот визгу было бы.

- Почему вы замолчали?

- Думаю, как бы у вас чемоданы украсть.

- Ха-ха-ха...

- Вот доедем сейчас до глухого места, ссажу вас, а сам уеду с чемоданами.

- А я номер запомню.

- А он у меня фальшивый.

- Ну да!...

"Нет, это кошмар!", - сердце Пашки прямо кипятком обливалось - от одного ее голоса. "Влопался. Хоть бы доехать скорей".

- Муж-то знает, что вы едете?

- Знает. Уже ждет, наверно.

- Что же он в город не поехал встречать? Что это за манера, между прочим: отпускать жен одних в такой путь?

- Наверно, некогда было. А то бы приехал.

- Некогда... Вы надолго к нам?

- Недели на три.

- А почему не насовсем?

- Я же тоже работаю.

- А здесь что, нельзя работать?

- Здесь нельзя. Я - технолог по специальности.

- А как же так жить? - муж здесь, ты там.

- А он скоро уедет. Отработает, сколько положено, и уедет. Насмеялась я с вами... Жене вашей, наверно, весело жить с вами. Да?

- Я, видите ли, холостой, - зло и весело сказал Пашка. - А мужу своему передайте, чтобы он больше таких номеров не выкидывал.

- Каких номеров?

- Он поймет.

Пашка разогнал машину и до самой Баклани молчал. На женщину не смотрел. Она тоже притихла.

Зоотехник действительно ждал жену на тракте. Длинный, опрятно одетый молодой человек с узким остроносым лицом. Очень обрадовался. Растерялся - не знал, что делать: то ли целовать жену, то ли снимать чемоданы из кузова. Запрыгнул в кузов. Женщина полезла в сумочку за деньгами.

- Сколько вам?

- Нисколько. Иди к мужу-то... поцелуйтесь хоть - я отвернусь.

Женщина покраснела и засмеялась.

- Нет, правда, сколько?

- Да нисколько! - заорал Пашка. Мока сплошная с этими куколками.

Женщина пошла к мужу. Тот стал ей подавать чемоданы и негромко и торопливо стал выговаривать:

- Но одна в следующий раз с шоферами не езди. Я же писал! Я же писал?

- А что особенного? - тоже негромко возразила женщина.

- Да то!... Ты еще не знаешь их... Они тут не посмотрят...

Пашку какая-то злая мстительная сила вытолкнула из кабины. Он одним прыжком заскочил в кузов, стал против зоотехника и, глядя ему в глаза, негромко сказал:

- Ну-ка плати за проезд. Быстро!

- А она что, не заплатила? Ты разве не заплатила? - зоотехник растерялся - глаза у Пашки были, как у рассвирепевшей кошки.

- Он не взял...

- Плати! - рявкнул Пашка.

Зоотехник поспешно сунулся в карман... Потом спохватился.

- А вы что кричите-то? Заплачу, конечно. Что вы кричите-то? Сколько?

- Три рубля.

- Вы что!... Тут же только рубль берут.

- Олег! - крикнула снизу женщина. Она тоже не понимала, что стряслось с Пашкой, с этим веселым, смешным человеком, но каким-то своим, женским чутьем догадалась, что лучше сейчас с ним не связываться - он в чем-то прав.

- Пожалуйста, - сказал зоотехник и подал три рубля.

- Выкидывайтесь поскорей! - приказал Пашка, выпрыгивая из кузова.

К нему подошел краснолицый толстый мужчина.

- До Горного едешь?

- Еду, садись.

Мужчина втиснулся в кабину и стал жадно смотреть на женщину. Когда тронулись, он долго еще смотрел на нее, высунувшись из кабины, потом сел нормально и вздохнул:

- Хороша бабец. С такой не заскучаешь. А? - посмотрел на Пашку, колыхнул большим пузом - засмеялся.

Пашка резко затормозил, сказал коротко:

- Вылазь.

- Ты что? Ты же едешь до Горного...

- Мало ли, куда я еду. Вылазь.

Мужчина вылез, саданул дверцей, проворчал сердито:

- Психопаты, черти.

Пашка уехал.

Через неделю, примерно, Пашка был дома и пошел в клуб, в кино. Про куколку он уж почти забыл. И вдруг видит в фойе - куколка! У него сладко заныло сердце. Подошел.

- Здрассте!

- Ой, здравствуйте! - обрадовалась куколка. - Что это вас не видно нигде?

- В рейсах. Вы что, одна, что ли?

- Одна. Олег в командировку поехал, дня на два. Я с...

- Где вы сидите? - Пашка знал, что делать дальше - дальше действовать.

- Я с хозяйской дочкой пришла. А она куда-то пропала.

- У кого вы живете?

- У Лизуновых.

У Пашки вытянулось лицо: эту хозяйскую дочку, Катю Лизунову он знал, даже любовь с ней когда-то крутил. Если сесть рядом с ними, значит завтра об этом будут знать все. Значит, куколка обеспечена семейной драмой, когда вернется зоотехник.

- Где же она... А, вон! Катя!

Пашка успел сказать:

- Когда из кино пойдете, как-нибудь отколись от этой Кати. Мне надо кое-что сказать тебе, - отошел в сторону. И с этой минуты не спускал глаз с куколки.

Кино кончилось, стали выходить. Катя Лизунова точно прилипла к куколке. Да и та, наверно, забыла о Пашкиной просьбе.

Пашка незаметно шел за ними до самого их дома. Сердце его больно колотилось.

Женщины вошли в дом. В горнице вспыхнул свет. По занавескам задвигались две аккуратненькие тени.

"Эх, Катя, Катя!...", - с отчаянием думал Пашка. Мысль его работала быстро, путано и безрезультатно. Что делать? Куколка, милая куколка! Хоть бы взять тебя за руку, что ли, хоть бы посмотреть в глаза твои синие... Что ж делать? Ведь эта Катя наверняка ляжет спать в горнице вместе с куколкой. Подружились!...

Мучился Пашка, думал о чем угодно, только не о том, что ведь это все-таки подло - добиваться свидания с замужней женщиной.

Вдруг он услышал, как хлопнула уличная дверь в доме Лизуновых... Кто-то спустился с крыльца, легкими шагами прошел по двору, скрипнул калиткой - пошел по улице, направляясь к центру села. Пашка забежал выше по улице и пошел навстречу человеку... Было совсем темно.

Шла женщина, но - кто?

В двух шагах от себя Пашка узнал Катю Лизунову.

- Здорово!

- Кто это? Павлик?... Здравствуй.

- Куда это ты, на ночь глядя?

- Дежурить в сельсовете. Зерно возят - звонят все время. Пойдем со мной? Потрепемся...

- Ну уж - привет! Твой отец дома?

- Нет. А что?

- Хотел табаку зайти попросить... Прокурился.

- Зайди вон к Беспаловым, они не спят еще.

- Придется. Ну, счастливо тебе подежурить.

- До свиданья.

"Так, так, так, - думал Пашка. - Что же получается: Архипа Лизунова дома нет, Катьки нет, дома куколка - в горнице, и Лизуниха - в прихожей избе, на печке. Лизуниха, конечно, спит без задних ног - хоть из ружья стреляй, не услышит. Дверь у них всегда открыта... Так, так..."

Пашка вошел во двор к Лизуновым, поднялся на крыльцо... Осторожно нажал плечом на дверь, она со скрипом открылась. Пашка прошел в сени, открыл избную дверь и, не останавливаясь, прошел в горницу.

Куколка стелила постель. Оглянулась, беззвучно открыла ротик...

- Спокойствие, - сказал Пашка, - за мной гонятся.

- Кто? Кто? - у куколки от ужаса округлились глаза; она побледнела.

- Штатские. Гаси свет.

Куколка не двигалась.

Пашка сам выключил свет, подошел к ней, обнял и стал целовать.

- Что ты...

Пашка целовал исступленно, с болью, с остервенением...

- Что ты...

Целовал так, как если бы до этого три года никого не целовал.

- Что ты делаешь? - куколка слабела в руках, слабела все больше и больше.

- Что ты...

Пашке хотелось раздавить ее. В груди у него мучительно горело - жгло. Он целовал и целовал... И когда у него самого закружилась голова, когда он подумал, что теперь - все: можно ничего не бояться, он выпустил куколку из объятий. Она некоторое время молчала, поправляла волосы. Потом громко позвала:

- Тетя Даша!

Пашка схватил ее, зажал рот. Она замычала, закрутила головой. Пашка опять начал ее целовать. Она опять покорно обвисла у него в руках, откинула голову... Но когда Пашка отпустил ее, она опять громко позвала:

- Тетя Даша!

Пашка остолбенел.

- Чего тебе? - откликнулась заспанным голосом Дарья Лизунова. - Эт ты, что ль, Муся? Чего тебе?

- Тетя Даша, оденьтесь, пожалуйста, и зайдите сюда.

- Да чего там стряслось-то? - Дарья - слышно - начала слезать с печки.

Пашка открыл окно, выпрыгнул в палисадник... Перемахнул через прясло и вышел на дорогу. Сперва душила злость, потом стало смешно.

"Вот так куколка! Ай, да куколка!... То ли дура, то ли хитрая..."

Любовь умерла, не родившись. Больше он куколку не видел - уехал в рейс. А когда приехал, ее уже не было в деревне. И память о ней зачахла.

Так жил Пашка - работал и мыкался в поисках любви. Некоторые - Нюра, например, - говорили ему, что он не так ищет, другие - Николай Попов - утверждали, что ее вообще не надо искать. Пашка никого не слушал, сам знал, как надо жить.

Кузьма Родионов был еще крепок. В старики дочь зачисляла его рано. Старик - это когда человек перестает понимать, что происходит вокруг. Родионов понимал почти все. И у него еще хватало сил удерживаться не на отшибе житейской кипени, а быть где-то ближе к центру.

Работал Родионов спокойно, въедливо. Нервничал редко. Один раз только видел Иван, как он нервничает.

В Соусканихе проходило отчетно-перевыборное партийное собрание колхоза. От райкома на нем присутствовал Ивлев. Родионов ехал с другого партийного собрания домой и по пути решил завернуть в Соусканиху. Приехал как раз в тот момент, когда собрание закончилось и люди расходились.

Ивлев сел к Родионову. Поехали.

- Ну, как? - спросил Родионов. Он сидел на первом сиденье.

- Дело в том, что выбрали опять Кибякова, - сказал Ивлев. Родионов долго молчал. Смотрел на дорогу.

- А что же ты-то там делал? - спросил он наконец и обернулся к Ивлеву. Иван увидел мельком, как потемнел его шрам.

- Кибяков признал свои ошибки. О будущем он тоже правильно думает, - Ивлев приготовился спорить. Только он не ждал, наверно, что спор этот произойдет тотчас после собрания. - Я не видел оснований, чтобы выступать против него. Люди его тоже все поддерживают...

- Ты знаешь, что он обманывает людей?! - резко спросил первый секретарь. - Ты знаешь, что он демагог и трепач?

- Я не думаю так.

- А я думаю!

- И люди так не думают... Он прошел большинством голосов.

- Эх-х... - Родионов отвернулся и стал закуривать. - Растяпы. Признал ошибки!... А какие ошибки? Он не ошибался в прошлом году, он врал!... Какие же это ошибки?... - Родионов опять повернулся к Ивлеву. - Он врал, что наладил в колхозе комсомольскую работу, врал, что коммунисты у него учатся, врал, что у них работают курсы механизаторов...

- Но работают-то у них свои трактористы. Зачем же зря...

- Куклы у них работают, а не трактористы! - почти крикнул Родионов. - Трактористы - до первой поломки! Пока трактора новые... Они их за неделю там поднатаскали и посадили на машины.

Ивлев ничего не сказал на это.

- Сам будешь снимать Кибякова, - Родионов отвернулся, полез в карман за папиросами. - Сам проворонил, сам теперь и занимайся им. Ведь предупреждал еще!

Ивлев и на этот раз промолчал.

Молчали до самого дома.

Уже в Баклани, подъезжая к райкому, Родионов сухо сказал:

- Завтра подробно расскажешь мне о собрании. И попроси, чтоб кто-нибудь привез протокол. Завтра же.

- Хорошо.

- До свиданья.

- До свиданья.

Впервые в присутствии Ивана так резко говорили друг с другом эти два человека. Иван считал их друзьями. Обычно они мало разговаривали, но понимали друг друга с полуслова.

У Ивана с Родионовым наладились хорошие деловые отношения. Поначалу Иван опасался, что Родионов будет его опекать, лезть с откровениями - ничего этого не случилось. Родионов просто и коротко говорил обычно:

- В Усятск.

Иван вез его в Усятск. Первое время - с неделю - Родионов показывал дорогу, потом Иван мог сам проехать в любую деревню Бакланского района.

Обычно кто-нибудь еще ехал в машине. Но, даже когда ехали вдвоем, разговаривали мало. Один раз Родионов спросил:

- Нравится?

- А чего ж?... - беспечно ответил Иван. - Работать можно, - вообще-то он думал, что работы будет гораздо меньше.

Родионов усмехнулся.

В те годы вывозили зерно из дальних глубинок. Остатки. Торопились, ибо вот-вот должны были пойти вредные затяжные дожди. Родионов мотался из края в край по району, торопил, подбадривал, требовал... Ночевали где придется. Один раз ночевали на пасеке.

Приехали туда, когда садилось солнце. Родионов вылез из машины, поздоровался с пасечником, который почему-то начал перед ним заискивать, сказал Ивану:

- Вылазь, больше никуда не поедем. Глянь, красота какая.

Иван заглушил мотор, вышел из леска на открытое место и остановился, пораженный поистине редкой красотой.

Пасека находилась в отложье, которое широким, еще зеленым пологом, опускалось к неширокой речушке. А дальше взору открывалась широкая ровная долина... А еще дальше глыбистой синей стеной вставали горы. Прямо из долины. А посередине долины извивалась Катунь. И сейчас, когда солнце висело над зубцами гор и уже чувствовался вечер, долина вся пылала нежарким красноватым огнем. Только Катунь холодно блестела.

Потом солнце коснулось вершин Алтая... И стало медленно погружаться в далекий синий мир. И чем глубже оно уходило, тем отчетливее рисовались горы. Они как будто придвинулись и стали еще более синими. А в долине тихо угасал красноватый огонь. И двигалась задумчивая мягкая тень от гор. Потом солнце совсем скрылось за острым хребтом, и тотчас оттуда вылетел в небо стремительный веер лучей. Он держался недолго. Тоже тихо угас. И в небе, в той стороне, пошла полыхать заря.

Родионов, засунув руки в карманы, стоял неподвижно, смотрел в долину.

- Везде был: на Кавказе, в Крыму, в Финляндии - видел красоту. Но такой вот не видел нигде, - сказал он.

Иван тоже нигде ничего подобного не видел. Он поймал себя на том, что думает черт-те о чем - что надо когда-нибудь побывать здесь с Марией.

Прибежал услужливый дураковатый пасечник.

- Этта вчера тоже приезжали, стояли здесь... Говорят: рай!

- Батя, достань-ка нам неводишко, - сказал вдруг Родионов. - Мы сбегаем, пока светло.

Пасечник ушел за неводом, а Кузьма Николаич начал снимать с себя одежду.

- Разболокайся, - велел он Ивану. - Уху сейчас варить будем.

Иван разделся до трусов, побежал вниз по отложине... Охватила первобытная бездумная радость. Затеять бы с кем-нибудь "борца" - бороться, напрячь до боли занеженные мускулы, хряпнуть об землю противника... И потом лежать на земле лицом вверх и тяжело дышать.

- Эгей!... - крикнул сзади секретарь.

Иван оглянулся, секретарь бежит за ним чуть ли не вприпрыжку с неводом на плече.

- Давай с ходу! - крикнул Родионов и показал рукой на речушку.

Иван так и сделал - ухнул с ходу в речушку, заорал дурным голосом и выскочил на берег.

Родионов стоял на берегу, хохотал, как ребенок - со всхлипами. Иван его еще не видел таким.

- Что?... Нарвался? Она только с виду безобидная...

- Это что же такое? Почему она такая холодная-то?

- Родниковая. Ну, раз уж ты окунулся, лезь вглубь.

Сделали четыре тоньки. После каждой Иван бросал невод и бегал по берегу - согревался. Вода была просто ледяная. Родионов выбирал из невода рыбешку - чебаков, битюрей, - посмеивался:

- Вот так, так... привыкай. А то набаловались там в бассейнах-то...

Наловили рыбы на две хорошие ухи. Пошли к избушке. Намокший невод несли вдвоем. Шли медленно. Разговаривали.

- Ну, как?... На родине-то? - спросил Родионов.

- Хорошо.

- Люди нравятся?

- Люди как люди... Везде люди.

- Не скажи... Я, грешным делом, городских недолюбливаю, - признался Родионов. - По-моему, они зазнаются здорово. Я только не могу понять почему.

- Культуры больше, поэтому... - Иван сам недолюбливал городских жителей, но поддакивать секретарю не хотелось.

- Культуры... - повторил секретарь. Это было самое уязвимое место Родионова - культура городских и деревенских. Сравнение шло всегда не в пользу деревенских, и Родионова это злило. Он спорил.

- Вы что, обиделись, что ли? - спросил Иван, чувствуя, что секретарь замолчал неспроста.

- Да что ты! - откликнулся тот. - За что?

"Открою техникум - сразу все заткнутся", - думал между тем секретарь. В последние полтора-два года у него была одна заветная мечта - открыть в Баклани техникум механизации сельского хозяйства. Сперва хотел один, своими силами, поднять эту махину - не смог. Списался со специалистами в Москве, изучил вопрос и начал подговаривать соседних секретарей райкомов - вместе затевать дело. Подал проект в крайком: межрайонный сельскохозяйственный техникум имени XX съезда партии. Причем только в Баклани. Проект в крае нашли вполне реальным, только не поняли: почему обязательно в Баклани? Есть села крупнее и ближе к городу. Родионов не смог убедительно доказать, почему в Баклани, и опять стал задумываться, как осилить такую работу одному. Ему хотелось, чтобы техникум был в Баклани, и все.

Уже сумерки опускались в долину. Пал туман. Было покойно на земле.

Около избушки, в оградке, горел небольшой костер; дед суетился около него.

При свете костра начали потрошить рыбу на чистой тесинке. Дед смотался в избушку и через минуту вынес туесок с медовухой. Шел в темноте по оградке, держал в руках туесок, ворчал:

- Глаза стали - ни хрена не вижу.

- Что он суетится так? - негромко спросил Иван.

- Он знает, - так же негромко сказал Родионов.

- Ну-ка!... После родниковой водички-то!... Глотните! - радостно говорил старичок, подавая туесок секретарю. Тот отпил немного, подал Ивану. Иван приложился и выпил чуть не все пиво. Оно было очень вкусное.

Потом сидели, ждали уху. Родионов смотрел задумчиво на огонь, молчал. Вспомнились ему далекие-далекие дни молодости: покос, Федя Байкалов, Марья... Уходит жизнь. Постоянно. Каждую минуту. Тогда он не понимал этого, а сейчас понимает. И трудно как-то понять, что она не совсем кончается, что тут же встают еще сотни новых жизней и начинается все сначала. Он так глубоко влез в эти мысли, что когда наклонился прикурить к костру и вдруг увидел Ивана, то вздрогнул. На мгновенье почудилось даже, что с ним рядом сидит Марья.

Дед помешивал в котелке таловой палочкой, приговаривал:

- Сича-ас дойдеть... глаза уже побелели. Эх, и ушица будет! Еще, что ль, туесок принести?

- Хочешь, Иван? - спросил Родионов.

- Нет.

- Я тоже.

- А вчера этта приехали тоже... смехота одна! - начал старик, но секретарь перебил его:

- Кто приезжал-то? Туристы?

- Ага. Две бабы с ними. Пьют тоже, как мужики. Танцы и тут открыли...

- Ну, а что ж... Отдыхают люди.

- Оно конечно. Я ничего. Мне только шибко бабы не глянутся - в штанах, гогочут, как кобылы... Ну, готова!

Хлебали уху прямо из котелка деревянными ложками. Иван никогда с таким удовольствием не ел.

"Надо Марию привезти сюда", - думал он.

Тихонько гудел, постреливал костер. С ласковым звуком - твить! - отскакивали в разные стороны красные угольки и умирали на земле. В лесочке громко вскрикнула какая-то ночная птица. Ей откликнулись с реки:

- Гыть-гыть-ыть-ыть!...

И звуки эти далеко прокатились по долине.

Дохлебали уху, закурили...

- Вынеси нам тулупишко, - попросил Родионов. - На сене ночуем.

- А пошто? А в избушке?

- Там клопов у тебя до черта. Что ты их не выведешь?... Где так знахарь, а тут...

- Верно, клопы имеются. Дамочки вчера визжали.

- Давай тулуп.

Легли на свежем сене в древнем сарайчике. Долго лежали молча. Спать не хотелось.

- Вспомнил, как дочь ваша поет, - сказал Иван. Ему хотелось поговорить о Марии.

- Поет, да, - согласился Родионов. И все.

- А чего вы о ней так говорите? Как-то нехорошо, - не отставал Иван.

Родионов долго лежал молча. Потом откинул тулуп, сел, с осторожностью закурил.

- Проморгал я свою дочь, Иван, - заговорил он негромко. - Когда надо было говорить ей умные слова, я думал, что она еще глупенькая, не поймет. А потом поздно было - другие стали говорить.

- Кто?

- Нашлись... А сейчас худо: чувствую себя при ней как дурак. Заметил небось, как разговариваю с ней - как плохой агитатор с капризной избирательницей. Находятся такие в выборы: охота поломаться перед кем-нибудь, вот она начинает перед агитатором. А тот, бедный, шпарит ей по инструкции... Аж пот прошибет. Так и я.

Иван жадно слушал.

- А что с ней такое произошло-то?

- Запуталась она, вот и все. Обозлилась.

- Что разошлась с мужьями - это, считается, запуталась?

- Не в мужьях дело, - неохотно возразил Родионов. - Хотя и это... не геройство. Сложно все, - Родионов не хотел говорить об этом.

Иван тоже сел и тоже закурил.

- Осторожней, - предупредил секретарь. - Сено как порох.

- Мгм, - Ивану еще хотелось поговорить о Марии, но он больше не решился расспрашивать. Он понимал, что отцу не очень легко говорить о таких делах. - Да, жизнь - штука сложная, - сказал он.

- Запуталась, а характер, как у лошади необъезженной, - прибавил Родионов. - Закусила удила и несет, - заплевал окурок, выбросил в дверь, лег. - Давай-ка спать, а то завтра вставать рано.

- Давайте.

Легли, затихли. Но не спал ни тот, ни другой - думали каждый о своем.

Мысль о Марии гвоздем засела в голове Ивана.

"Что значит - запуталась? - думал он. - Просто, наверно, не везло в жизни, и все. Бывает: не повезет - хоть ты что делай, хоть лоб расшиби".

...На следующий день к вечеру они были в Баклани.

Иван вымыл машину, загнал ее в гараж и пошел домой. В ограде стояла Пашкина полуторка - Пашка был тоже дома.

"С Пашкой поговорю", - решил Иван.

Пашка ужинал. Он был нарядный, веселый, как всегда. Точил лясы с Нюрой - учил ее писать письма мужу.

- Во-первых, никогда не пиши: "Милый Андрюшенька...".

- Почему это?

- Нельзя.

- Да почему?

- Вот он придет, скажет тебе почему. А-а, браток! Пойдем в клубишко сегодня?

- Пойдем, - легко согласился Иван.

Нюра не без удивления посмотрела на Ивана: ей почему-то казалось, что он не будет ходить в клуб.

- Заправляйся, и двинем. Сегодня танцы.

Иван умылся, подсел к Павлу. Нюра налила ему в тарелку наваристой лапши.

- Пораньше хоть приходите-то, - сказала она недовольным голосом. - Нечего до света шататься, - ей не хотелось оставаться одной дома (Ефим уехал в город); кроме того, поучить двух здоровенных парней уму-разуму - это занятие не лишено удовольствия.

Иван похлебал на скорую руку, вылез из-за стола, пошел в горницу одеваться. Потом вылез Пашка. Закурили, взяли курева с собой и пошли.

- Ты знаешь Родионову Марию? - сразу начал Иван.

- Дочку секретарскую? Знаю. Видел вообще...

- А ничего не слышал о ней?

- Слышал, что она много раз замужем была. А что? Хочешь познакомиться?

- Я познакомился. Нет, я думал, ты больше знаешь.

- Меня такие не интересуют, - равнодушно сказал Пашка. - Я люблю пухленьких таких... Чтобы взял ее в руки и сперва не понял: человек это или лакировка действительности. Знаешь, кто про нее может знать? Дядька твой, Николай Попов.

- Да?

- Да... Я их много раз вместе видел.

- Тогда я зайду к нему.

- А в клуб не пойдешь?

- Приду. Попозже.

Николай сидел в сельсовете один, читал какую-то книгу, усмехался (страсть как любил читать книги, а дома детвора не давала почитать). Увидел Ивана, спрятал книгу в стол, поднялся навстречу.

- Каким это ветром тебя?

- Проведать дядюшку зашел.

- Хорошее дело, племянничек. Садись. Дело какое?

- Да вроде дело... а дело такое - не очень важное.

- Давай, - Николай смотрел на Ивана серыми добрыми глазами - ждал. Ивана удивляла доброта Николая. Причем он заметил, что Николай добр не только с ним - со всеми. Первое время Иван думал, что это идет от председательства - по должности. Потом понял, что он просто такой человек. Вообще в деревне было много добрых людей. Иван постепенно привык к этому.

- Знаешь, я зачем?

- Нет.

- Ты Марию Родионову знаешь?

- Знаю. А что?

- Расскажи про нее. Сильно мне нравится... женщина, а про нее что-то... это... говорят всякое... Что она за человек?

- А что говорят-то?

- Что мужей у нее чуть не дюжина была...

- Ну и что?

- Как что?

- Было три мужа. А женщина хорошая, - убежденно сказал Николай. - Красивая к тому же.

- Это я понимаю.

- А что же непонятно-то? Почему столько раз замужем была?... Не знаю. Я знаю только, что сплетни по деревне собирать не стоит. Тут тебе наговорят всякой всячины. Понял? - Николай улыбнулся. - Вот так, племянничек.

Ивану стало неловко.

- Это верно, конечно. Но охота же было узнать.

- Ну, могу еще тебе сказать: Ивлев Петр Емельянович - это тоже ее муж. Бывший, конечно. Тоже хороший человек, как ты знаешь, а вот... И любит ее, между прочим, и сюда из-за нее приехал, а жизни все равно нет. Так тоже бывает.

Иван обалдел на минуту. Ивлев?... Красивый, умный, сдержанный Ивлев - бывший муж Марии? А что же еще надо тогда?

- Вон как!...

- Так... Понравилась, говоришь?

- Да. Но тут уж, видно, лучше не соваться...

- Почему? - удивился Николай. - Зря. Вот это уж зря. А что ты?... Богом, что ли, обиженный?

Иван встал. Он скис было, но последние слова Николая - даже не столько слова, сколько тон его - вселили в его душу нагловатую бодрость.

- Ну, спасибо. Пойду в клуб.

- В воскресенье едете куда?

- Не знаю еще. А что?

- Хотел пригласить тебя в гости... Жена хочет познакомиться, ну и потомство мое поглядишь. Пять штук!

- Да что ты!

- А что?... - Николай засмеялся. - Приходи.

- Приду, - Иван вышел из сельсовета. Шел и думал про Николая. До чего ж простецкий мужик! Пустили же такого в свет белый - умного русского хорошего человека. А теперь он пустит - пятерых сразу, если не больше, тоже таких же неглупых, добрых... Сильна матушка Русь. Неистребима.

Потом мысли вернулись к Марии.

"Так чего же она хочет? - опять подумал Иван. - Если уж Ивлев нехорош, то кто же тогда хорош будет?"

Опять начало одолевать сомнение. И чем больше оно одолевало его, тем желаннее становилась Мария. Нестерпимо захотелось увидеть ее. Он даже стал выдумывать какой-нибудь повод, чтобы пойти к Родионовым. Ничего не придумал и пошел в клуб.

"Главное, не суетиться, блох не ловить", - решил он.

Танцы в клубе были в разгаре.

Иван купил в окошечке в фойе билет, вошел в зал. И первый, кого увидел, был Пашка. Пашка танцевал с той самой девушкой, с которой ехал Иван, с Майей. Иван присел на стул возле стенки, стал смотреть на танцующих. Подумал: "Вообще-то никакое тут не захолустье. Девки одеваются так же, как в городе. Даже лучше - скромнее".

Пашка, проходя мимо него, сделал рожу; Иван понял это так: держу в руках такое, что самому не верится. Майя была очень стройная девушка, совсем не пухленькая... В общем, красивая. Она тоже увидела Ивана, улыбнулась, кивнула головой. Иван улыбнулся в ответ.

Когда танец кончился, Пашка и Майя подошли к нему.

- Поспорили из-за тебя, братка! - заорал радостный Пашка. - Она говорит, что ты не танцуешь, а я говорю - танцует. На что мы поспорили?

Майя тоже была возбуждена танцами. Она слегка запыхалась, улыбалась, как она умела улыбаться - доверчиво.

- На бутылку шампанского.

- Шампанское - это конская... тэ-тэ... это... На шампанское? Я лично спорю на коньяк! Идет?

- Но, если я выиграю, что я с ним буду делать?

- А мы с Иваном Егорычем для чего? Мы его выпьем втроем.

Майя опалила Ивана сиянием веселых глаз, тряхнула решительно головой.

- Идет!

Иван разнял их. Сказал, невольно поддаваясь их радостному возбуждению:

- С разъемщика не брать. Не танцую я, Паша. Горько мне это говорить, но так.

Майя засмеялась, откинув назад головку. Пашка смотрел на нее... улыбался... А глаза не улыбались, глаза пожирали красивую девушку... Похоже было, что он опять влюбился...

Майю позвали; в клубе были еще двое из тех, с кем ехал сюда Иван: парень-учитель и вторая девушка. Поздоровались с Иваном. И увели Майю, Пашка проводил ее тоскливым взглядом.

- Нравится? - спросил Иван.

- А?... Кошмар, - сказал Пашка, - меня опять сфотографировали.

- Хорошая девушка, - подзадорил его Иван. - Скромная, умная...

Пашка заволновался, поправил рубашку, хэкнул...

- Я, между прочим, не согласен с Хрущевым, - сказал он. - Для чего сюда ребят присылает?

- Зато он и девок присылает.

- Девок - правильно. Девки здесь нужны. А эти!... - Пашка загорячился самым серьезным образом. - А без этих мы сами как-нибудь обошлись бы. А что, не так?

Заиграла музыка. С Майей пошел танцевать парень-учитель. Пашка не мог спокойно смотреть на это.

- Пойдем покурим, - сказал он.

Вышли в фойе, закурили. Стояли и смотрели на танцующих через дверь. Иван заметил, как проходившие мимо двери девушки оглядывают его оценивающими взглядами.

"Мария всех бы тут заслонила", - подумал Иван, и опять в душу въелось сомнение. Подумалось, что не мужа ищет и ждет Мария, не любви, а чего-то другого, черт ее знает чего.

- Ерунда, - сказал Пашка. - Если враг не сдается, его уничтожают. Это я тебе как танкист говорю.

- Нет, плохо твое дело. Ты видишь, как он на нее смотрит?

- Ну и что? Пусть пока посмотрит.

- Пока посмотрит, а там глядишь, комсомольская свадьба.

Пашка взглянул на брата и ничего не сказал: он сам чуял немалую опасность со стороны этого парня-учителя.

Танец кончился.

- Пойдем, - сказал Иван, - не зевай, главное.

Вошли в зал.

С ходу заиграла музыка. Объявили:

- Дамский танец!

Пашка пошел было в ту сторону зала, где сидела Майя, но она сама шла к ним.

- У меня будет беспартийная свадьба! - гордо сказал Пашка, возвращаясь на место. - Сама идет.

Но Майя шла не к нему, а к Ивану.

- Пойдемте, я вас приглашаю!

- Но я же...

- Ничего, надо учиться. Пойдемте, пойдемте. Это вальс, очень просто.

Иван положил тяжелую руку на ее беленькое полуголое плечико... Майя сняла ее, взяла в свою руку.

- А правой поддерживайте меня слегка за талию, - велела она. - Так. Теперь пошли... Раз! Делайте, как я. Раз... два...

Пошли с грехом пополам.

- Вот и получается! - Майя была довольна.

"Пашка сейчас рвет и мечет", - думал Иван.

- Охота вам возиться со мной. Павел-то хорошо ведь танцует.

- Он действительно ваш брат?

- Да.

- Он очень смешной. Он говорит, что влюбился в меня, - Майя засмеялась.

Иван серьезно смотрел на нее. А сам думал: "Вот первая ошибка Пашкина - сразу про любовь начинает".

- А что тут смешного? - спросил он.

- Ну как же!... Первый раз видит и сразу - влюблен.

- Бывает и так.

- С вами так бывало?

"Выпила она, что ли!", - недоумевал Иван. Уж очень смело, свободно держит себя. Учительница все-таки...

- Бывало сколько раз.

- Да? А вы женаты?

- Женат, - соврал Иван. Девушка его не интересовала. Даже неудобно стало, что он таскается с ней по залу - на смех людям. - Все, - сказал он, - натанцевался. Голова закружилась.

- Ну-у, такой большой, а голова закружилась.

Иван подвел ее к Пашке.

- Выручай, браток, я не могу больше.

Пашка взял Майю и умчал ее на середину зала.

Иван вышел на улицу и широким решительным шагом направился к Родионовым. После того как он подержал в руках чужую, ненужную ему женщину, в нем пробудилось вдруг неодолимое желание взять так же бережно в руки любимую, желанную. Пока шел, выдумывал способ, как вызвать Марию на улицу. Решил так: написать записку и сунуть ей незаметно. А к Родионову у него есть дело: спросить насчет завтра, когда подавать машину.

Остановился у столба, под электрической лампочкой, написал на клочке бумаги химическим карандашом: "Выйди. Надо сказать пару слов".

Все Родионовы были дома. Мария слушала музыку в своей комнате. Кузьма Николаевич сидел в прихожей на корточках - чинил примус, хозяйка кроила на столе в другой комнате материю.

- Здравствуйте, - сказал Иван, увидел через дверь Марию, и у него екнуло сердце.

Родионов поднялся.

- Я на минуту, - сказал Иван, проходя в комнату Марии. - Я хотел спросить: когда завтра выезжаем? - Получилось так, что он прошел в комнату впереди секретаря.

- Завтра никуда не поедем, - ответил Родионов. - Садись. Иван остановился около Марии, заслонил ее собой от Родионова, бросил на колени ей бумажный комочек - записку. И отвернулся. Он не видел, взяла ли она его, почувствовал, что взяла. На сердце стало немного веселее.

- Не едем, значит?

- Нет. Садись.

- Да я на минутку... хотел спросить только.

- Садись! Чаю попьем сейчас, - настаивал Родионов, но Иван уперся на своем.

- Нет, пойду. Спасибо большое.

- Ну-у, елки зеленые!... - Кузьма Николаевич был огорчен. - Чего так?

- Да надо идти, - Ивану не терпелось уйти. Не терпелось скорей начать ждать. Что, если выйдет? Почему-то не верилось, что Мария выйдет. Неужели выйдет?

Попрощавшись, он вышел на улицу, облегченно вздохнул... Отошел к воротам, прислонился к столбу, закурил. "Заварил кашу", - подумал.

Ждать пришлось долго. Иван решил уже, что Мария не выйдет, но отойти от столба не было сил. Стоял, материл себя.

Вдруг сеничная дверь скрипнула; кто-то вышел на крыльцо, остановился... Иван отделился от столба, кашлянул... Мария - это была она - спустилась с крыльца, подошла к нему.

- Ну?

Белело в темноте ее холеное крупное лицо, блестели веселые холодные глаза.

- Сейчас скажу... - охрипшим голосом проговорил Иван - он струсил. - Нравишься ты мне.

Мария усмехнулась. Некоторое время молчала, потом спросила:

- Все?

- А чего еще?

- Можно идти?

Иван растерялся... Долго молчал.

- Что ты из себя строишь вообще-то? - спросил он, желая казаться спокойным. - Ты можешь объяснить?

Мария засмеялась. Смеялась негромко, весело, в нос. Иван пошел прочь от нее. Стало невыносимо тяжко и стыдно. Шагал, матерился шепотом и думал: "Ну ладно. Это вы над Любавиными смеетесь?". Вспомнилось почему-то, как смеялась в клубе над Пашкой веселая девушка Майя.

"Ладно".

Петр Ивлев рано задумался о своей судьбе. Парень он был неглупый. Он знал это. И решил во что бы ни стало выйти в люди.

Детство выпало трудное. Он рос у тетки в деревне, под Барнаулом. Жили материально туго, частенько голодали. С грехом пополам окончил он десятилетку (учился хорошо, но учиться не любил), пошел было в институт (сельскохозяйственного машиностроения), но путь этот показался ему не самым верным. Ушел с первого курса в военное училище и через четыре года, не слишком изнурительных, вышел из него бравым лейтенантом. И с удовольствием отметил, что многое с этого времени в жизни стало проще, доступнее, ярче. Он был хороший офицер: подтянутый, исполнительный, в меру строгий, в меру снисходительный. Он как-то очень точно определил для себя эту меру. Вообще, понял, что здесь он пойдет далеко - впереди маячила военная академия. Его хвалили и начальники и подчиненные. Не любили (когда любят, редко хвалят) - хвалили. Хвалили и тут же забывали. Ивлева это не смущало. Он не лез ни к кому в друзья, не завидовал товарищам, даже тем, у кого "наверху" была "своя рука", которая при случае могла крепко поддержать. Он понимал: это - недолговечно, то есть гораздо надежнее в жизни то, что сделано при помощи своей головы.

Вступил в партию. В автобиографии писал, что его отец, Ивлев Емельян Иванович умер в 1933 году, мать жива, пенсионерка, живет в деревне под Барнаулом. Он врал. Отец и мать его были посажены в 1933 году органами ОГПУ и, очевидно, расстреляны, как враги народа. Тетка, сестра матери, усыновила его, когда ему не было двух лет. Муж тетки, Ивлев Емельян Иванович, действительно помер в том же 1933 году. И Петр действительно считал его своим отцом, а тетку - матерью, и все так считали, потому что она, когда переехала после смерти мужа из города в деревню, сказала, что это ее сын. Только в девятом классе Петр узнал обо всем. Из-за чего-то крепко поругались с теткой, и у той сгоряча сорвалось: "Вместо того, чтобы быть благодарным...". И выболтала.

Три дня Петр ходил сам не свой, не зная, как думать теперь о тетке, о Советской власти, о жизни вообще. Добрая тетя потом уж делала все, чтобы успокоить его. Она же, желая добра ему, советовала помалкивать о том, что родители его репрессированы, говорила, что никто никогда в жизни не узнает правду, потому что все документы (даже свидетельство о рождении) у него "в порядке". Впервые узнал он тогда, что он вовсе не Ивлев, а Докучаев, и не Емельянович, а Степанович. На вопрос его: за что посадили отца и мать? - тетка ответила: "Не знаю". Сказала только, что они были хорошие люди. Отец был партийным работником, мать тоже. И все. Она могла тогда сделать больше: могла отдать Петру письмо его отца, которое тот написал для сына незадолго до ареста. Он написал его втайне от жены и упросил свояченицу сохранить и передать сыну, когда тот вырастет. Он ждал беду, и она грянула.

Письмо тетя сохранила, но отдать тогда не решилась.

Петр Ивлев продолжал оставаться Ивлевым.

Испытывал ли он угрызения совести, когда вступал в партию и скрывал правду об отце и матери? Нет. Его заботило только: достаточно ли надежно укрыта его тайна. Не осталось ли что-нибудь в этом деле непродуманным. Все было в порядке.

И вот погожими летними днями ехал лейтенант Ивлев к себе на родину в отпуск. Четыре года не был он дома и радовался всему. Ехал поездом, валялся целыми днями на мягком диване, читал журналы, ходил раз пять на день в вагон-ресторан, норовил сесть за один столик с немолодой уже, но очень красивой женщиной, но всякий раз с ней рядом оказывался длинный худой парень в огромных очках. Ивлев снисходительно и нагловато посматривал в их сторону и сдержанно улыбался. Юношу в очках он мысленно назвал: "хилый аспирант". Женщина ему нравилась, но он не подходил к ней. Он хотел, чтобы она сама поняла, что юноша в очках в данном случае - лишний человек, и пришла бы в ресторан одна. Женщина продолжала появляться в вагоне-ресторане с "хилым аспирантом", хотя не раз и не два перехватывала выразительные взгляды Ивлева.

"Не хочет рисковать", - понял он женщину.

Он любил сидеть у окна за столиком, пить маленькими глотками хорошее вино и смотреть на проплывающие мимо деревеньки, села, поля, леса, перелески... Есть в этом неизъяснимое наслаждение. Рождается чувство некой прочности на земле всего существующего. Особенно, когда там, откуда едешь, все осталось в хорошем состоянии - и дела, и отношения с людьми; и когда там, куда едешь, тоже должно быть все хорошо. Ивлев не знал, как он проведет отпуск, знал только, что все должно быть хорошо.

Тетка обрадовалась племяннику... Заплакала. Она стала уже старенькой. Захлопотала, забегала, собрала на стол... Стали подходить друзья Ивлева с женами. Стало шумно и весело в тихом домике Ивлевых. Выпили, пели старинные сибирские песни, пели новые песни, танцевали, плясали... Разошлись поздно ночью.

Петр сходил на речку, вымылся холодной водой до пояса; выпить за вечер пришлось много - тошнило.

Потом сидели с тетей, беседовали. Петр рассказывал о своей жизни, о своих успехах, не скрывал, что доволен этими успехами... Сказал, что вступил в партию. И тут тете пришло в голову отдать ему письмо отца. Достала из недр огромного сундука тряпицу, долго разворачивала ее... Наконец подала Петру толстый конверт с сургучной печатью.

- Что это?

- Это, Петя... пишет тебе отец.

Петр не сразу понял.

- Как?...

- Он просил, когда ты вырастешь, передать тебе это письмо.

Петр ушел в горницу, сел к столу... Долго сидел, никак не мог решиться разорвать конверт. Его трясло мелкой нервной дрожью. Встал, походил по горнице, выпил воды - дрожь не унималась. Он вышел в прихожую, попросил у тети стакан водки. Тетя налила ему, он выпил.

- Не читал еще?

- Сейчас прочитаю.

Пожелтевший конверт лежал на столе, и исходила от него какая-то цепенящая некончающаяся сила. Об отце не думалось, но было ощущение, как будто кто невидимый - не отец - присутствует в комнате, и от этого делалось не по себе.

Водка придала храбрости. Петр сел опять к столу, разорвал конверт... Три больших листа исписаны крупным разборчивым почерком с наклоном влево. Петр, перескакивая через слова и снова возвращаясь, стал глотать строку за строкой.

"Дорогой и любимый сын Петр!

Пишу тебе, малость тороплюсь, а сказать надо много. Я не довел тебя, сынок, до настоящего дела. Ты у меня только еще начинаешь ходить, а надо сказать тебе очень серьезные вещи, и поэтому у меня двоится в голове. Но когда ты это будешь читать, тебе, наверно, будет столько же лет, сколько мне сейчас. А, может, даже больше. И поэтому я говорю с тобой, как с большим мужиком. Нас с матерью, наверно, посадят, и я не знаю, как дальше обернется дело. Все может быть. Но как бы там ни случилось, вот тебе мой отцовский наказ:

Никогда в жизни не вешай голову и не трусь.

Не стыдись, что у тебя отец с матерью сели за такое позорное дело - нам приписывают, что мы вредим Советской власти, срываем коллективизацию. Это неправда. Просто завелась тут одна зараза, гнида, которая ничего не понимает в крестьянских делах, и она может сделать поганое дело. Но не думай, что мы сдались так просто. Мать у тебя молодец, знай это всю жизнь. Так что смотри людям в глаза и не думай про нас худого. Мы мечтали с матерью, что ты будешь большим человеком, ученым. Я уверен, что так и будет. А главное - не унывай и живи всегда честно. Нас помни. Когда будет своя семья, будь хорошим отцом и мужем.

И еще раз тебя прошу: никогда не трусь и не унывай. Мы это горе переживем как-нибудь. Жизнь на этом, конечно, не остановится. Не ищи только, кому за нас отомстить. Злым не надо быть. А зараза эта, про которую я говорю, скоро сама сгинет. Плохо, что она есть. Это идет от нашей же глупости и неопытности. Скоро в этом разберутся. Так что живи спокойно, сынок, учись. Я лично хотел бы, чтобы ты стал ученым в области астрономии. Я сам когда-то мечтал об этом, но унас сейчас другое время. А мать хочет, чтобы ты стал врачом. Но это ты сам посмотришь, когда вырастешь.

Про нас подробнее тебе расскажет тетя твоя.

Ну, сын, всего тебе хорошего. Здоровья хорошего, ума покрепче, счастья вообще, как говорят. Не забывай нас. Будет сын, назови Степаном. А дочь - Ниной, по матери.

Степан Докучаев".

Голова Петра горела огнем, в глазах двоилось от слез, губы прыгали. Он не чувствовал, что кусает их до крови. Он встал и, шатаясь, вышел на улицу. Ничего не слышал и не видел вокруг. Не слышал, как за ним шла тетя и звала в дом... Привалился в ограде к плетню, заплакал в голос. Плакал, колотился головой о плетень, бормотал что-то неразборчиво... Тетя стояла рядом, тоже плакала и тихонько говорила:

- Петя, сынок, что же сделаешь?... Что же теперь сделаешь? Перестань, сынок, люди услышат, перестань. Их теперь не вернешь...

Петр помаленьку успокоился, пошел опять на речку умылся. Домой вернулся с готовым решением: завтра ехать в часть.

Насколько радостной и бездумной была дорога домой, настолько мучительной она была из дома.

Из Новосибирска Петр полетел самолетом. Смотрел сверху на землю, видел крошечные домики, аккуратные квадратики полей, огородов, видел узенькие ленточки дорог, речушки... Все было игрушечно-маленьким. И это как нельзя более подходило к его состоянию. Где-то среди этих маленьких домиков, думал он, по извилистым дорожкам может ходить человечек и думать о себе, что он - пуп земли, что он все может. Смешно. Жизнь представлялась теперь запутанной, сложной - нагромождение случайных обстоятельств. И судьба человеческая - тоненькая ниточка, протянутая сквозь этот хаос различных непредвиденных обстоятельств. Где уверенность, что какое-нибудь из этих грубых обстоятельств не коснется острым углом этой ниточки и не оборвет ее в самый неподходящий момент?

Много всякого передумал Ивлев, пока летел.

Он не знал, что будет с его жизнью дальше, но он знал, что она не будет такой, какой началась. Сейчас самому омерзительными казались недавние мечты и помыслы. Ведь как мечталось!... Вот он в тридцать пять лет - генерал-майор (за какие заслуги - неизвестно, не в этом дело). Приезжает в Москву, приходит в театр. Все оглядываются на него, все удивлены: какой молодой, а уже генерал! А он, хоть и генерал, а ужасно простой. Нашел свое место, сел, приготовился смотреть спектакль. Рядом - молодая красивая женщина с мужем. Муж - пожилой полковник.

Вообще думалось до этого очень просто: есть жизнь - что-то вроде высокой унылой стены, за стеной - сад, солнце, музыка, беззаботные женщины.

Приехав в часть, Ивлев пошел первым делом в партком и все рассказал: что отец его и мать - враги народа. Ему предложили подать по начальству рапорт с просьбой уволить его из рядов Советской Армии, как человека, недостойного носить высокое звание советского офицера. Он подал рапорт. Просьбу удовлетворили.

Потом было партсобрание. Большинство голосов - исключить. Исключили.

Ивлев попрощался с товарищами и... вышел из части гражданским человеком. Двадцати пяти лет от роду, без друзей, без специальности, с одним только злым, упорным желанием начать жизнь сначала.

На улице догнал его рассудительный капитан и сочувственно заговорил:

- Дурак ты, слушай. Никто же не знал.

- Пошел ты к...! - оборвал Ивлев и выругался матерно.

Ивлев устроился на завод учеником слесаря в том же городе, где служил. Тетке не сказал, что ушел из армии, деньги по-прежнему аккуратно высылал ей, правда меньше. В отпуск скоро не обещался.

Началась другая жизнь. Подтянутости и собранности армейской Ивлев не утратил, только похудел и в глазах погас неприятный блеск раннего самодовольства. Глаза стали задумчивыми. С новыми людьми сходился трудно, больше молчал. Был справедлив, даже резок.

Он ожидал, что теперь начнутся невероятные трудности, которые он стойко будет переносить. Никаких особенных трудностей не было. Правда, деньжонок стало значительно меньше в кармане, пришлось основательно поужаться, но и только. В общежитии он не стал жить, снял у одной хорошей женщины небольшую комнатку, натащил туда книг, читал, курил беспрерывно, чем очень огорчал хозяйку. Работа на заводе не утомляла почти. Времени свободного достаточно. Ивлев соображал, осматривался.

Прошло не так уж много времени. Он не без удивления стал замечать, что к нему с уважением относятся самые разные люди - от богомольной хозяйки до заводских "выпивох". Это насторожило. Ивлев знал за собой одно такое качество: мог легко понравиться, когда хотел этого. Он раньше знал точно: когда после его ухода говорят "хороший парень", а когда не говорят. Причем, когда говорили "хороший парень", это не радовало. Значит, дальше надо напрягаться и поддерживать в людях это мнение о себе. А поддерживать приходилось в основном болтовней и притворством. Он притворялся, что ему хорошо в обществе тех или иных людей, смеялся, когда не хотелось, внимательно слушал, когда заранее было известно, чем кончится рассказ. Причем, делалось это зачастую без всякой цели - просто трусил быть самим собой. Скажи кому-нибудь, что его скучно слушать - обидится. Помолчи с какой-нибудь вечер, другой, скажет: дурак. И приходилось изощряться. Впрочем, и искусство-то не ахти какое, но утомительное. Начав другую жизнь, Ивлев первым делом решил быть самим собой, во что бы то ни стало, в любых обстоятельствах. И стал. И заметил, что люди за что-то начинают уважать его. Он перебрал в памяти все, что он делал и говорил, и не нашел, чтобы он последнее время угождал кому-нибудь, поддакивал, говорил, когда не хотелось, или молчал, когда хотелось сказать. Это открытие радовало - так было легче жить.

Кончилось лето. Осенью Ивлева вместе с другими рабочими послали в деревню помогать колхозникам убирать картошку.

Деревня, куда приехали, большая. Помощников понаехало много - рабочие, студенты, служащие... Половина - лоботрясничали, жгли на полях костры, дурачились.

Вечерами в деревне было шумно. Возле клуба выставляли радиолу и до глубокой ночи танцевали. А вечера стояли хорошие - тихие, теплые. С неба срывались звезды и, прожив мгновенную яркую жизнь, умирали.

Ивлев сидел вечерами на крыльце (он жил возле самого клуба, у колхозного бригадира), курил, слушал радиолу, женский смех... И было как-то тяжко на душе. Бродила в крови беспокойная сила, томила.

Один раз, в субботу, засиделся он так до самого утра. Накурился до тошноты, пошел на край деревни, к озеру. Сел на берегу и стал смотреть, как в лучах восходящего солнца занимается ярким огнем ветхая заброшенная церквушка. Оттого ли, что церковка отражалась в синей воде особенно чисто, оттого ли, что горела она в то утро каким-то особенным - горячим рубиновым огнем - и было тихо кругом - отчего-то защемило сердце. Ивлев лег на землю лицом вниз, вцепился в траву и заскрипел зубами. Подумалось вдруг о боге. И каким-то странным образом: что человек, особенно женщина, лучше бога...

На другой день он опять пошел на озеро - смотреть, как горит церквуха на закате солнца. И встретил на улице Марию Родионову. И остолбенел: такой красивой девки ему еще не случалось видеть. Пошел за ней... Мария оглянулась.

- Здравствуй, - сказал Ивлев.

- Здравствуйте, - она остановилась.

Ивлев ласково улыбнулся - его немножко пугала красота женщины. И удивляла.

- Вы что, обознались? - спросила она.

- Нет, - Ивлев не знал, что говорить. Стоял, смотрел на нее.

У Марии насмешливо дрогнули губы; она повернулась и пошла прочь.

"Вот это да!", - подумал Ивлев.

В тот же вечер он увидел Марию еще раз - возле клуба.

Она стояла в кругу девушек-студенток. Рядом толпились парни.

Ивлев пошел прямо к ней.

- Отойдем в сторонку, - сказал он.

Мария не удивилась, улыбнулась ему как знакомому.

- Зачем?

- Мне надо сказать пару слов... - у Ивлева от волнения перехватило горло - последние слова он пискнул: "Пару слов".

Мария открыто, громко засмеялась. Засмеялись и все стоявшие поблизости. У Ивлева от стыда и злости свело затылок. Он тоже через силу улыбнулся и, сам не понимая, что делает, вернее, понимая, что делает глупо, взял девушку за руку и хотел силой отвести.

Мария вывернула руку... И тут - как из-под земли вырос - появился чернявый парень, броско красивый тонкой южной красотой - не то армянин, не то азербайджанец.

- Одну минутку, - сказал он. - В чем тут дело?

Мария улыбалась и с любопытством смотрела на Ивлева. Молчала.

Чернявый ловко оттер Ивлева плечом в сторонку, взял за локоть и, немножко рисуясь, сказал:

- Здесь вам делать нечего. Вы меня поняли?

В глазах Ивлева стояла красивая Мария.

- Нет, не понял, - сказал он.

Чернявый вежливо улыбнулся - он хотел казаться страшным.

- Объяснить?

- Попробуй.

Чернявый оглянулся для пущей важности, взял Ивлева за грудки.

- Тебе что, собственно, надо?

Ивлев хотел оторвать от себя руку, но она точно приросла - парень был цепкий.

- Отпусти, дурачок, - спокойно сказал Ивлев, - все равно ты потерял эту девку. Успокойся.

- Да? - парень сильно рванул его в сторону, отпустил и дал пинка под зад.

- Бежи отсюда! Чтобы я тебя больше не видел!

Ивлев вернулся. Драться не хотелось - злости не было. В глазах стояла насмешливая Мария. Почему-то именно в этот момент он поверил, что она будет его.

- Отойдем дальше, я тебе все объясню, - сказал он чернявому.

Чернявый стал в боксерскую стойку, больно ткнул Ивлева в грудь. Ивлев, не разворачиваясь, дал ему снизу в челюсть. Дрались без азарта... Чернявый все пытался боксировать, прыгал, делал обманные движения, но схватывал гораздо чаще, чем Ивлев. Их разняли. Чернявый успел разорвать Ивлеву новую рубаху до пупа и разбил в кровь губы. Зато у самого надолго зажмурился левый глаз.

Ивлев сразу же, как только их разняли, ушел домой, умылся, надел другую рубаху... И пошел опять к клубу. И опять подошел к Марии.

- Меня Петром зовут, - сказал он. - А тебя как?

У Марии радостно заблестели глаза. Ей начинала нравиться эта скандальная история.

- Зовуткой, - откликнулась она.

- Отойдем в сторонку, - Ивлев сам не ожидал от себя такой нахрапистости. Все в нем больно и сладко ныло; как будто все нерастраченное тепло двадцати пяти прожитых весен выплеснулось из тайников души, ударило в голову. Он ошалел.

- Мне здесь хорошо.

- Не пойдешь?

- Нет.

Ивлев хотел улыбнуться разбитыми губами - не получилось: не хотелось улыбаться.

- А почему? - спросил он.

- Что?

- Пойдем!... Чего ты боишься-то?

- Ты сам-то не боишься?

- Нет.

- А тебе не кажется, что ты нахально действуешь?

- Нет, что ты!

- А мне кажется.

- Перестань... Вообще, успокойся... - Ивлев плел черт-те что, только бы не молчать - почему-то боялся замолчать. - Я тебе сейчас все объясню... Пойдем?

- Ты что, дурак, что ли?

- Халда, - негромко сказал Ивлев. Он обозлился вдруг.

Мария смерила глазами поджарую фигуру Ивлева, презрительно усмехнулась.

- Между прочим, за халду придется ответить.

- Дура ты породистая... - Ивлева трясло. - Я ж тебе говорю: пойдем со мной!

Мария отошла от него.

Через минуту к нему подлетел чернявый.

- Я ее провожаю сегодня домой, - решительно заявил Ивлев. - Понял? Отойди, а то я тебе второй глаз закрою, - теперь Ивлев готов был драться по-настоящему.

Чернявый задохнулся от возмущения. Некоторое время молчал.

- Ты что? - спросил он.

- Ничего. Иди сюда! - Ивлев пошел за клуб, в темноту, чернявый - за ним. Дрожь у Ивлева прекратилась, он успокоился: начиналось представление покрупнее.

Он слышал, что сзади, вместе с чернявым, идут еще двое или трое.

Шли долго - уходили от света. Ивлев шагал впереди, не разбирая дороги... Перелезли через прясло в чей-то огород, пошли по грядкам, громко шуршали картофельной ботвой...

- Ударишь сзади - изувечу насмерть, - предупредил Ивлев чернявого.

- Иди, иди, - с дрожью в голосе сказал чернявый и подтолкнул его в спину.

Неожиданно тишину ночи просверлил громкий милицейский свисток: их догоняли.

Остановились.

- Милиция, - сказал один из парней, следовавших сзади. - Все.

- Моли бога, - сказал чернявый Ивлеву.

Подошел милиционер.

- Кончайте эту канитель. Давайте, давайте... Давайте разойдемся.

Чернявый и два его друга ушли.

Ивлев закурил с милиционером (милиционер был молодой парень).

- Влюбился, что ли? - спросил он.

- Влюбился, - просто сказал Ивлев.

- Нда-а... Интересное дело, между прочим: когда влюбляются, малость дураками делаются. Я по себе знаю... - шли по улице, направляясь к клубу. - Я, значит, когда влюбился, - а она за рекой жила, жена-то моя теперь, - так я ночью к ней через реку на руках плавал. Опасно, все-таки, - ночь, а вода у нас в реке холодная, сведет судорогой - хоть закричись тогда. Нет - плыл!

- Она где живет, не знаешь? - спросил Ивлев.

- Кто?

- Эта девушка-то... ну, эта...

- Она - там, - неопределенно сказал словоохотливый милиционер. Помолчал немного и добавил с искренним участием: - Мой тебе совет: отстань от нее.

- Почему?

- По-моему... черт ее знает, конечно, но по-моему, она того... Я уж со вторым ее замечаю. До этого черненького еще один был. Тот здоровый. Уехал чего-то. Может, из-за нее. Но красивая!... Это ж надо такой уродиться. Измучаешься с такой. Пойди с ней куда-нибудь - вся душа изболит: на нее же оглядываются все... Нервы надо железные.

Ивлев глубоко затягивался папироской.

- А она откуда?

- Из служащих. У нас тут приехали из двух городов. Зря так делают, между прочим: из разных городов везут. Так порядка никогда не будет.

- А где она живет-то?

- Там... у Сосниной старухи. Возле магазина. Но ты не ходи туда сегодня, а то мне и так позавчера выговор всучили.

- Нет, я просто так спросил.

У клуба уже никого почти не было - разошлись.

Ивлев попрощался с милиционером и пошел к своему дому. Отошел метров двадцать, подождал, когда милиционер завернет за угол, и пошел скорым шагом к магазину. Шел и думал: "Что со мной делается?". Он хотел еще раз увидеть Марию. Зачем? - непонятно. Надежды, что она оставит чернявого и пойдет с ним, не было. Было одно тупое упорное желание видеть ее и все.

И вдруг встретились.

Чернявый шел в обнимку с Марией и что-то негромко и торопливо рассказывал ей. Мария молчала.

Ивлев первый узнал их - по голосу чернявого. Загородил им дорогу. Мария почему-то испуганно вскрикнула, узнав Ивлева, а ее кавалер ошалело уставился на своего недруга. Ивлев глупо улыбнулся.

- Мне надо поговорить с тобой, - сказал он Марии.

Мария молча обошла его и стала быстро удаляться по улице. Чернявый не знал, что делать: догонять ее или оставаться с Ивлевым выяснять отношения.

Ивлев пошел за Марией.

- Одну минуту!... Подожди! - он не знал даже, как зовут девушку.

Чернявый догнал его и ударил сзади по уху. Ивлев развернулся, чтобы ответить, но тот отскочил: его покинула уверенность. Ивлев на ходу вывернул из плетня кол и ускорил шаг, догоняя Марию. Чернявый некоторое время шел сзади, потом отстал.

У Ивлева радостно колотилось сердце. Впереди, совсем близко, мелькала белая кофточка Марии, и никакие силы теперь не могли заставить его свернуть с прямого пути к ней.

Мария шла быстро.

Ивлев пробежал немного, догнал ее.

- Подожди!... не бойся ты меня, глупенькая.

- Чего тебе надо? - Мария сбавила шаг.

- Слушай... - Ивлев взял ее за руку и понял, что он всю жизнь ждал вот этой минуты. - Ты почему не хочешь поговорить со мной?

Мария молчала. Руку не отняла.

- А?

- Тебя ведь изобьют сейчас, - сказала она.

- Ничего.

- Они же бешеные, они могут...

- Я сам бешеный.

- Странный ты человек, все-таки. Непонятный.

- Влюбился!... Чего же тут непонятного? - сказал Ивлев.

- А халдой давеча назвал...

- Не в этом дело. Замуж пойдешь за меня?

- Ох!... - Мария искренне, негромко засмеялась. - Ты прости меня, но у тебя действительно не все дома.

- Почему?

- Это уж... я не знаю.

"Пойдет, - подумал Ивлев. - Пойдет".

Сзади раздался топот нескольких пар ног: их догоняли.

- Беги! - негромко сказала Мария.

Ивлев обнял ее, хотел поцеловать. Она вывернулась и побежала по улице. Ивлев обернулся...

Первым бежал чернявый. Сошлись сразу, молча. С чернявым было еще двое. У всех колья.

Удары звучали мягко, тупо. Сопели, кхэкали, негромко матерились... Ивлев вьюном крутился меж трех кольев. Доставал своим то одного, то другого, то третьего. Чаще доставалось чернявому, потому что тот пер напролом. И не заметил Ивлев, кто из трех изловчился и тяпнул его по голове. В глазах лопнул и рассыпался искрами огненный шар... Ивлев враз оглох, выронил кол и, схватившись за голову, стал потихоньку садиться на дорогу. Его оттащили к плетню и ушли, сморкаясь сукровицей и отхаркиваясь.

Очнулся Ивлев глубокой ночью. Долго припоминал, где он, и что произошло. В груди, он чувствовал, затаилась какая-то смутная, сильная радость... И вдруг все вспомнилось - вспомнил, как он держал Марию за руку и как она негромко смеялась. Радость в груди встрепенулась, возликовала. Ивлев с трудом приподнялся, привалился спиной к плетню... и заплакал. От слабости и от счастья. Голову раскалывала страшная боль. Даже тошнило от боли. А плакалось сладко, как редко плачется, - когда здорово обидят, но ничего этим не докажут.

Вдруг - он, скорее почувствовал, чем увидел и услышал, - невдалеке показалась знакомая белая кофточка. Мария осторожно шла вдоль плетня, Ивлева не видела.

Ивлев притаился. И в эти несколько минут, пока она, не видя его, шла к нему, он, как в минуту серьезной опасности, вспомнил разом всю свою недолгую странную жизнь, путаницу дорог, искания свои - все. И подумал: "Хватит, теперь успокоюсь".

- Я здесь, - сказал он.

Мария вздрогнула, взялась за сердце.

- Ох!... Ты?

- Я. Иди сядь со мной.

- Избили, - в голосе Марии была неподдельная скорбь. Она села рядом с Ивлевым, теплая, родная. - Говорила ведь тебе... не послушал.

- Ничего. Мы завтра уедем отсюда.

Мария пристально вгляделась в него.

- А? - спросил Ивлев.

- Хорошо, - она бережно обняла его, погладила ладошкой избитую голову. Светлеющий мир качнулся в глазах Ивлева и поплыл, увлекая его в неведомую новую жизнь...

На другой день они уехали из деревни.

И началась эта новая жизнь.

Ивлев переехал в город, где работала Мария, (она работала секретаршей в каком-то учреждении, хотя окончила институт - физкультурный. Ни то, ни другое не нравилось Ивлеву). Сам он устроился работать на стройке, в бригаду слесарей-монтажников.

Сняли на краю города полдома... И пошли кривляться неопрятные, грязные, бессмысленные дни. Точно злой ветер подхватил Ивлева и потащил по земле. Летела в голову какая-то гадость, мусор... Какие-то лица улыбались, кто-то нетрезво взвизгивал...

Кого только не видел Ивлев в своей квартире! Какие-то непонятные молодые люди с обсосанными лицами, с жиденьким, нахальным блеском в глазах, какие-то девицы в тесных юбках... Обычно девицы садились с ногами на диван и мучили Ивлева тупыми белыми коленками. И в мыслях и в словах девиц сквозили все те же белые, круглые, тупые коленки. Приходили какие-то полуграмотные дяди с красными лицами, похохатывали... Кажется, все они что-то где-то приворовывали, перепродавали - денег было много. Часто пили дорогой коньяк, пели. Молодые были все модно одеты, пели заграничные песни, обсуждали заграничные фильмы, млели, слушая записи Ива Монтана. Краснорожие дяди в основном налегали на коньяк.

Глубоко русская душа Ивлева горько возмутилась. Между ним и этими людьми сразу завязалась нешуточная война.

Через пару недель грянула бестолковая, крикливая свадьба.

Много пили, смеялись, острили. Упившись, забыли иностранные песни и, потные, развинченные, взявшись за руки, пели хором:

Лиза, Лиза, Лизавета!
Я люблю тебя за это!
И за это, и за то -
Ламца- дрица-ом-ца-ца!...
Некто, с лицом красного шершавого сукна и с вылинявшими глазами, все время пытался бить посуду. Его держали за руки и объясняли:

- Нельзя. Нельзя, ты понял?

Одна пышногрудая девица переплясала трех пучеглазых парней, вышла на четвертого и свалилась с ног. Взрыв хохота, визг... А девица - лежит. Потом поняли: с девицей плохо. Вынесли на улицу, на свежий воздух.

То и дело то в одном углу, то в другом пытались драться.

Мария и в этой навозной хляби была на удивление красивой. Она распустила по плечам тяжелые волосы, засучила рукава кофточки и, улыбаясь, ходила такая среди гостей, дурачилась. Ей нравилась эта кутерьма. Сильная натура ее требовала большой работы, но не найдя ее, она спутала силу свою, оглушила. Когда она плясала, то так бессовестно и с таким искусством играла телом своим, что у юнцов-молокососов деревенели от напряжения лица. Ивлев в такие минуты особенно остро любил ее. И ненавидел.

Когда наплясались, когда вконец очумели и просто так орали за столом, один кряжистый дядя, по фамилии Шкурупий ("шурупчик"; как называли его), пьяный меньше других, хитрый и жадный, очевидно, организатор подпольных махинаций, ласково глядя на Ивлева, - он не без оснований побаивался его, ибо этого прохиндея Ивлев ненавидел особенно люто, - застучал вилкой по графину.

- Ти-ха! Сичас жених споет! Просим!

Откуда он взял, что жених поет, непонятно.

На жениха, вообще-то, не обращали внимания, не замечали его. А тут посмотрели - действительно, сидит жених.

- Давай! Э-э!... Жених споет! Урра-а!... Хэх...

Кто- то не понял, в чем дело, и заорал:

- Горько-о!

Кто- то насмешливо продекламировал:

- Вот моя дяревня, вот мой дом родной...

- Да ти-ха! - опять закричал Шкурупий. - Просим жениха!

Когда заорали, Ивлев заметно побледнел и, стиснув зубы, сидел и смотрел на всех нехорошими, злыми глазами.

- Жени-их!... - стонала своенравная свадьба.

Мария посмотрела на Ивлева, подошла к нему, положила на плечо горячую руку, сказала негромко и требовательно:

- Спой, Петя.

Человек с вылинявшими глазами пробрался к ним, облапал Ивлева сзади и, обдавая горячим перегаром, заговорил в ухо:

- Есенина знаешь? Спой Есенина, а! - и крикнул всем: - Сейчас Есенина, вы! - его не услышали.

Ивлев сшиб со своего плеча тяжелую руку краснолицего, встал и вышел на улицу.

Был тусклый вечер, задумчивый и теплый. Кропотливо, въедливо доделывала свое дело на земле осень. Это - двадцать шестая в жизни Петра Ивлева, самая нелепая и желанная.

Он ушел в дальний конец ограды, сел на бревно, уперся локтями в колени, склонил голову на руки, задумался... Собственно, дум никаких не было, была острая ненависть к людям, визг, суетню и топот которых он слышал даже здесь.

Из дома кто-то вышел... Ивлев вгляделся, узнал Марию, позвал:

- Маша!

Она подошла, присела на корточки перед ним.

- Ну, что?

- Этот бардак надо разогнать. Пусть догуляют сегодня и забудут сюда дорогу.

Мария не сразу ответила.

- Мне весело с ними, - нехотя сказала она.

- Неправда, ты просто от скуки бесишься.

Мария опять долго молчала.

- С тобой-то не веселее, Петя.

Ивлева передернуло от ее слов, он пытливо уставился ей в глаза.

- Серьезно, что ли?

- Серьезно.

- Тэкс... - он не знал, что говорить. Решил быть тоже спокойным. - И сколько же мы с тобой прожили?

- Две недели.

- С месяц протянем или нет, как думаешь?

- Не знаю.

Ивлева слегка начало трясти, хмель вылетел из головы - спокойствие Марии было неподдельное, страшное.

- Ты что говоришь-то? Ты думаешь?

Мария вздохнула, уронила голову ему на колени, сказала, как говорят глубоко прочувствованное, пережитое:

- Опротивело мне все. И никого я не люблю, и ничего не хочу... На все наплевать.

Ивлев растерялся.

- Выпила ты лишнего. Я сейчас пойду выгоню всех, а ты ляжь...

- Не в этом дело... Я устала.

"От чего? - изумился про себя Ивлев, но сказать это вслух не решился. И подумал про тех, в доме: - Довели, сволочи, закружили".

- Побудь здесь, я сейчас приду.

- Куда ты?

- У меня спичек нет. Пойду прикурю.

Мария села на бревно, склонилась, как Ивлев, на колени...

Ивлев вошел в дом, оставил дверь распахнутой.

- Так! - громко обратился он ко всем, - собирайте шмотки и вытряхивайтесь отсюда. Немедленно!

Те, кто услышал это, остановились, замолчали, с любопытством смотрели на него. Большинство не слышало приказа.

- Я кому сказал?!! - заорал Ивлев. - Уходите отсюда! И больше чтобы ни одна скотина не появлялась в этом доме.

Теперь его слушали все. Прямо перед ним стоял без пиджака краснолицый дядя с вылинявшими глазами. Он первый заговорил:

- Ты на кого это орешь? - спросил он довольно трезво. - А? Вошь, ты на кого орешь? Ты чье сегодня жрал-пил? А?

- Кирилл! - предостерегающе сказал Шкурупий.

Кирилл двинулся на Ивлева.

- Ты на кого это, сопля, голос возвысил? Ты...

Ивлев, не дожидаясь, когда набычившийся Кирилл кинется на него, сам выступил вперед, хлестко и точно дал ему в челюсть. Кирилл, взмахнув руками, мешком стал падать назад. Его подхватили. И сразу, как по команде, на Ивлева бросились четыре человека - так дружно бросаются на постороннего, на лишнего в чужом пиру. Ивлев отпрыгнул в сторону, к кровати, сорвал со стены ружье, взвел курки...

- Постреляю всех, гадов, - сказал он негромко.

Четверо наскочивших попятились от ружья. Зато Кирилл, очухавшись, попер на Ивлева. Его схватил сзади Шкурупий... Кирилл стал вырываться. Шкурупий отпустил его и, развернувшись, ахнул кулаком по морде. Кирилл опять мешком рухнул на пол.

- Пошли, действительно... Поздно уже, - спокойно сказал Шкурупий, глядя на Ивлева маленькими пронзительными глазами. - Спасибо, хозяин, за угощение.

"Этот припомнит мне", - подумал Ивлев.

Пока разбирались с одеждой, пока одевались, Ивлев стоял в сторонке с ружьем, сторожил движения парней. Гости одевались молча. Только кто-то хихикнул и сказал негромко:

- Весело было нам.

И тут вошла Мария. Остановилась на пороге, пораженная диковинной сценой. Смотрела на мужа, ничего не говорила, только побледнела. Потом тоже оделась и ушла вместе со всеми. Кирилла увели силой. Ивлев остался один.

Потянулась бесконечная ночь. Ивлев сперва ходил по комнате, мычал и думал: "Придешь, никуда не денешься. Подумаешь, - обидел сволочей".

Потом стало невмоготу. Сел к столу начал пить. Решил напиться и уснуть. Но сколько ни пил - не брало. Только на сердце становилось все тяжелее и тяжелее.

- О-о!... - взвыл он, встал, опять начал ходить.

"Неужели совсем ушла? Неужели не придет?".

Взял ружье, заглянул в казенник - ружье было не заряжено. Он полез под кровать - там в старом чемоданишке лежали патроны. Для чего-то захотелось зарядить ружье. Достал патроны, зарядил оба ствола...

"Зачем?", - остановился посреди комнаты.

В сенях послышалась какая-то возня. Ивлева как током дернуло... Выскочил из комнаты - в сенях стояла та самая девица, с которой давеча стало плохо. Шарила руками по стене - искала дверь. Ивлев прислонился спиной к косяку, смотрел на нее.

- Что? - спросила девица.

- Очухалась?

- А где все?

- Ушли. Крепко же ты нарезалась, милая.

Девица прошла в комнату, оглядела себя при свете.

- Все ушли?

- Все, - Ивлев повесил ружье на стенку; тут только девица обратила внимание, что хозяин стоял с ружьем. Вопросительно уставилась на него.

- Опохмелиться хочешь? - спросил Ивлев; ему стало немного легче. - Голова-то болит, небось?

- Ты что, стреляться хотел?

Ивлев, не отвечая, налил ей водки, себе тоже.

- Давай.

- Что-нибудь случилось?

- Нет.

- Драка была?

- Да нет, ну тя к дьяволу! Не знаю я ничего. Я тоже пьяный был.

Девица выпила, сморщилась, завертела головой... Ивлев сунул ей огурец, она оттолкнула его.

- Эхх... - Ивлев покачал головой. - Вот бить-то некому!

Девица села на стул, глубоко вздохнула и сказала облегченно:

- Лучше стало.

- Неужели не стыдно так жить? - спросил Ивлев серьезно. - Или тут уж про совесть говорить не приходится?

Девица посмотрела на него, как на стенку - безучастно.

- Ты думаешь, Мария тебя любит? - улыбнулась, губы толстые, чувственные, осоловелые глаза поражают усталостью и покорностью, щеки толстые - так и хочется нахлестать по ним. - Можешь не волноваться - не любит.

- Заразы вы!... - с дрожью в голосе громко сказал Ивлев, сорвался с места и заходил по комнате. - Поганки вы на земле, вот кто! - остановился перед девицей. - Натянула шелк на себя! Дрыгать ногами научилась!... - Ивлев побелел от ярости, но слов, убийственно точных, разящих слов не находил. Срывались оскорбительные, злые, пустые, в сущности, слова. - Ну что вот ты сидишь, пялишь глаза?! Что?... Что ты поняла в жизни - жрать! Пить! Ложиться под кого попало!... Сопли пускать на заграничных фильмах! Эх, вы... - он сразу как-то устал - понял, что никому ничего не докажет: как смотрела она пустыми глазами на свет белый, так будет смотреть, не мигая, как берегла свою тучную глупость, так будет беречь и дальше - пока способна будет волновать пышной грудью и белыми коленками. Потом станет "умной", найдет терпеливого дурака и сядет ему на шею. - Будь моя воля, я бы вас загнал за Можай. Вы бы станцевали у меня.

Девица презрительно и спокойно смотрела на Ивлева.

Док. 637546
Перв. публик.: 28.02.00
Последн. ред.: 28.02.11
Число обращений: 0

  • Василий Шукшин: Любавины

  • Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``