В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
Автобиографическое повествование. Без выбора. часть 9 Назад
Автобиографическое повествование. Без выбора. часть 9
Но когда остатки этой самой "верхушки" попытались тормознуть процесс, "который пошел"...

Вот Станислав Юрьевич Куняев запомнил трясущиеся руки Янаева... Да еще бы им не трястись! Ведь не против мирового империализма поднялись бедные "гэкачеписты"! Я слушал радио. Еще несколько дней продержась, получили бы "янаевцы" мировое признание - в этом никто не сомневается. Западный мир со всеми его даллесами и бжезинскими в тот момент еще не понимал, куда катится красное социалистическое колесо. Только все куда как хуже - восстали они ("гэкачеписты") против всего вчерашнего советского народа, каковой, как и "Большой Совет" Союза писателей вместе со Станиславом Юрьевичем Куняевым, отчего-то вдруг "помудрел" настолько, что решил "не поддаваться на провокацию".

Между прочим, этот раздел книги в оглавлении подан так: "Мое сопротивление "перестройке"".

"Настала очередь моя!" - писал В.Солоухин, имея в виду, разумеется, не только самого себя... Увы! Так и не настала. Отсиделись. И лишь потом, когда "перестройка" победила настолько, что ей уже никто не был страшен, началось энергичное махание кулаками, каковое продолжается и ныне и именуется борьбой.

Именуется, однако же, не совсем без оснований. Как бы там ни было, КПРФ при поддержке нынешних на всякий случай беспартийных "необольшевиков" так или иначе, но все же придерживает за штаны рвущихся в объятия общественного прогресса отечественных, заезжих и гастролирующих либералов, зачарованных западным благоденствием. Этот дивный соцконсерватизм - прямое порождение духовной смуты - реальный факт политической жизни страны. Он не конструктивен, потому что не имеет позитивной программы, если не принимать во внимание программу собственно КПРФ, от каковой "необольшевики" застенчиво дистанцируются. Он, соцконсерватизм, базируется в основном на литературно-философских эмоциях: общинность и коллективизм, издревле присущие русскому народу (не путать с соборностью - в общем-то и не путают, в соборности разочаровавшись, поскольку последняя не дает социального эффекта); антибуржуазность русского народа - опять же исключительно в социальном ее проявлении - нестяжательстве как идее, но отнюдь не практики; инстинктивное отрицание западных ценностей...

Загляните, однако ж, в квартиру современного популярного московского почвенника - она от пола до потолка забита этими самыми ценностями, евроремонтом окаймленными и спецдверями охраняемыми. Или попробуйте на какой-нибудь общественно известной активной патриотке обнаружить хотя бы лоскут отечественного производства.

Станислав Куняев подробно описывает писательскую поездку в Америку, но ни слова о том ажиотаже "шопинга", в каковой окунулись все мы, патриоты, за исключением разве Лихоносова (помню, он был перегружен книгами) видеокамеры, телевизоры, шубы для жен, причем исключительно на щедрые американские командировочные - ну, не производило наше Великое государство интересных вещей для своих граждан, разве в том их вина?..

Не случайно ехидная "комсомольская бригада", что назвалась программой "Взгляд" (это по И.Талькову), подлавливала нас в аэропорту, чтоб заснять по рост загруженные "западными ценностями" наши тележки для ручной клади.

Передергиваю? Ну конечно же. "Не хлебом единым жив человек, ежели он настоящий". В данном случае не Евангелие цитирую, а Дудинцева, с каковым С.Куняев, по-моему, несправедливо, как-то уж слишком "ревностно" обошелся в своих воспоминаниях.

"Только через труп бюрократизма мы сможем увидеть огни коммунизма".

Это строка одного в те же времена начинающего поэта. И знаменито-скандальный роман Дудинцева тоже - на большее и не претендовал, и потому едва ли заслуживает столь сурового разноса. Скорее всего, в те годы Станислав Юрьевич дышал со своей партией слишком в унисон, ведь не одни "кэгебисты" верили, что Никита Хрущев - первый настоящий русский мужик у власти. К тому же всяких там абстракционистов не жаловал- значит, традиционалистов, напротив, жаловал. Ну, а что церкви рушил, так разрушенный храм Станиславу Юрьевичу чем-то даже мил в отличие от всяких восстановленных, где сомнительная публика со свечками в руках... Одно из самых спорных мест в мемуарах...

Кстати, о спорах. Ни в период нашего тесного "американского" общения, ни после, когда коротко встречались, спора по какому-либо "идеологическому" поводу у нас с С.Куняевым не случалось. Однако внимательно прочитавший двухтомник заметит - спор есть. Нет-нет да мелькает мое имя, и непременно в связи с главной и больной темой - отношение к русскому коммунизму. Или, как любит С.Куняев говаривать, - к советской цивилизации.

Что цивилизации существуют несколько больше, чем семьдесят лет, автор мемуаров, безусловно, знает; но поскольку разрушение "советской цивилизации" произошло, по мнению значительной части русских патриотов, по независящим от нее обстоятельствам - это во-первых, и возрождение ее неизбежно - это во-вторых, то да будет именно цивилизация!

До того, то есть "тыщу" лет, надо полагать, существовала антисоветская цивилизация?

Или нет!

До того тысячу лет Русь-Россия созревала для высшего своего состояния. И созрела, когда б не троцкисты, план Даллеса да прогнившая партийная верхушка...

И вот, как бы мимоходом, рассказывает С.Куняев такую историю:

"...Несколько русских литераторов неожиданно для Бородина на "круглом столе" в журнале "Москва", не сговариваясь, каждый по-своему стали размышлять о том, что борьба с советской цивилизацией неизбежно должна была повлечь за собой разрушение России.

- Так неужели я два срока зря сидел? - вспылил вдруг Леонид Иванович".

Поскольку это пересказ с чужих слов, претензий к С.Куняеву не имею.

Однако именно данный эпизод, лишь неточно воспроизведенный, определил мою жизнь вперед, по меньшей мере, на десятилетие - потому о нем стоит несколько подробнее...

Это было время, когда в воздухе пахло реставрацией, то есть той самой "провокацией", на каковую так и не поддались "умудренные" руководители Союза писателей. Это было время, когда некоторые коммунисты, год назад побросавшие свои партбилеты в глубину письменных столов, извлекали их оттуда и срочно уплачивали членские взносы, огласке, однако же, сии действия не предавая.

Журнал "Москва" незадолго до того перешел в руки В.Крупина и на своих страницах уже заявил о той ориентации, каковой придерживается и поныне: традиционализм в литературе; корректность в публицистическом слове; в политике - поиск форм русской государственности и, наконец, Православие как национальная форма мировидения и миропонимания.

Тогда-то и состоялся отнюдь не случайный приход "нескольких русских писателей", в основном авторов журнала "Наш современник", в редакцию журнала "Москва". И вовсе не случайно, но с самого начала разговор зашел о русском социализме... О том, что надо бы журналу "Москва" повернуться лицом к этому явлению, перспективы какового несомненны, то есть "имела место" попытка повлиять на В.Крупина, убедить его отказаться от заявленной ориентации и присоединиться к походу "Нашего современника" за справедливость в оценке опыта русского коммунизма..

Но то ли гости журнала недооценили В.Крупина, то ли просто толком не подготовились к разговору, но только разговор пошел на уровне несоизмеримо низшем относительно действительного интеллекта каждого из пришедших.

...Русская идея, о которой говорили славянофилы, и есть социализм... И Достоевский задумывал Алешу Карамазова отправить к революционерам, а Раскольникову сочувствовал... Россия изжила в себе нерусскую составную в коммунизме... Да и вообще народ жил лучше...

Как член редколлегии, присутствовавший на этой встрече, я поначалу пытался вывести разговор на соответствующий теме уровень, но поняв, что объектом разговора в основном является Владимир Николаевич Крупин, отступил, наблюдая за его реакцией.

Фраза про двукратное сидение действительно была произнесена, только вот уж что неверно - "вспылив"! То есть как бы обидевшись "за свою борьбу против советской цивилизации"!

В советские времена следователи по политическим делам раньше прочего в интересах дела и для себя лично старались в каждом инакомыслящем отыскать обиду на советскую власть. Обнаруженный комплекс обиды упрощал понимание подследственного. Следователь снисходительно добрел. Но только в личном отношении к подследственному. На нее же, на "обиду", было списано в свое время и почти миллионное "власовство", и двухмиллионное активное, но "невоенное" сотрудничество советских граждан с оккупационным немецким режимом. В самом слове "обида" виделось нечто глубоко субъективное, близкое к недомыслию, но отнюдь не смягчающее вину обстоятельство.

С Вадимом Валерьяновичем Кожиновым у меня всегда были, несмотря на разномыслие по многим вопросам, взаимоуважительные отношения. Присутствовавший на той встрече, но, в отличие от С.Ю. Куняева, читавший и мои статьи самиздатского периода, опубликованные в "Нашем современнике", и все, что я писал в журнале "Москва", он, с присущей ему добросовестностью и дотошностью мышления, искренно пытался понять мою позицию по "русскому коммунизму", не однажды при встречах затевал разговор на эту тему и как-то даже признался, что "та моя фраза о сроках" соблазняет его... Такое признание дорогого стоило, но, однако же, обстоятельный разговор "по трудным вопросам" у нас так и не состоялся. По причине обычной суеты. Все как-нибудь да как-нибудь...

Будучи, несомненно, главным идеологом журнала "Наш современник", В.Кожинов, тем не менее, под некоторыми принципиальными суждениями С.Куняева едва ли бы подписался, потому что любой, кто добросовестно прочитал все, написанное им за последние годы, не мог не почувствовать состояния постоянного поиска, предельного напряжения мысли и при том, несмотря на частую категоричность суждений, неудовлетворенность... Каждая новая его работа как бы уточняла предыдущую, детализировала.... Я уверен - жизнь его прервалась в поиске...

Возвращаясь к встрече в журнале "Москва"... Фраза, что так легла на душу С.Куняеву, была сказана мною в отмашку, в шутку, как иногда говорю, дескать, не чапай, поскольку "всю жись" по тюрьмам и ссылкам. Для меня тогда наиважнейшим было - позиция В.Крупина, поскольку от нее зависело мое дальнейшее пребывание в журнале. Крупин устоял, православным чутьем учуяв неизбывную родственность социалистической идеи и атеизма, в какие бы одежды ни рядилась древняя хилиастическая ересь. Наверное, также понял или знал, что "социализация бытия" и социализм- не одно и то же, что социальная справедливость лишь объект спекуляции обезбоженного сознания, стремящегося обожествиться в реалиях посюстороннего мира, что собственно социалисты, то есть адепты идеи, - чаще всего жертвы трансформации сознания, и степень их фанатизма зачастую пропорциональна честности помыслов. Что, наконец, единственная возможность социально упорядочить бытие без того, чтобы спровоцировать процесс энтропии, - эта возможность предусмотрена в канонах национальной религии, и только то, что в них предусмотрено, безопасно в исторической перспективе, что утрата религиозного понимания мира - путь в пропасть.

Впрочем, возможно, что все вышесказанное в адрес В.Крупина - мое домысление, поскольку инструмент религиозного сознания часто - интуиция без мотивации.

Устоял Крупин - устоял журнал. И тот непроговоренный спор, что сквозит в книге С.Куняева, это в действительности никак и нигде не заявленный спор-разногласие журналов "Москва" и "Наш современник". Суть разногласия проста - она в понимании природы и происхождения конкретного исторического явления - российского коммунизма, по моему пониманию, изначально, как уже говорил, запрограммированного не только на саморазрушение, но и на разрушение своего пространства. Элементы взрывного механизма по отдельности давно опознаны политологами. Право наций на самоопределение, положим. Как известно, Ленин Сталина убедил: не заманить ту же Украину в царство социализма без хотя бы формальных гарантий, каковые со временем, дескать, станут неактуальными по мере формирования "нового человека". "Утробные" инстинкты должны быть искоренены, а к таковым помимо национальных отнесены были и религиозные предрассудки, и личностная экономическая инициатива, и право на сомнение, и даже право на неучастие в социальных процедурах. Еще в 60-х отказ от участия в так называемых выборах мог вызвать политическое или психиатрическое преследование. Но это мелочь!

Определенная часть народов подлежала физическому истреблению во имя утверждения социалистического порядка. Без названной процедуры не дожить бы нам до зрелого социализма, "приспособленного к народным нуждам".

Вот еще один любопытный момент "полемизма" в книге С.Куняева. Приводится текст, каковой будто бы являлся финальным в романе Ирины Головкиной "Побежденные".

"Большевизм... процесс этот самобытен и глубоко органичен..."

И далее в стиле С.Куняева панегирик советскому правительству и коммунистической России, которая "в муках рождает новые государственные формы и новых богатырей, для которых все классовое должно быть чуждо..."

Поскольку о существовании этого романа С.Куняев узнал от меня, чего он не отрицает, то берусь категорически утверждать, что ничего подобного в тексте романа не существовало до того, как он из рук КГБ попал в руки редактора "Нашего современника". Да и любой, добросовестно прочитавший роман, увидит противоестественность "публицисцизма" вышеприведенных строк в контексте трагического лиризма романа...

Но после цитирования (фактически самого себя) Станислав Юрьевич вдруг снова вспоминает обо мне в следующем контексте:

"Неужели он (Бородин) до сих пор считает свою оценку "русского большевизма" более справедливой, нежели та, которую выстрадала Ирина Владимировна Римская-Корсакова?"

Весьма некорректная постановка вопроса, потому что и я мог бы сказать: "Неужели он, Станислав Куняев, более прав в данном вопросе, чем я, выстрадавший..." и так далее. Мог бы сказать, но не скажу, потому чтоувы! - страдания не в счет, поскольку знал людей, погибших в страдании за идеи настолько вздорные, что о них и говорить неприлично.

"Римская-Корсакова умерла за год до публикации романа", - пишет С.Ю. Куняев. Но за год до публикации (то есть в 1990 году) он и сам не знал о существовании романа. Именно в это время мы были в Америке, где я ему и рассказал... И повторюсь: в том романе, который попал в КГБ во время обыска у моего друга Игоря Николаевича Хохлушкина, никаких публицистических приписок не было, и если автор романа умерла в девяностом, то авторство приведенного С.Куняевым текста следует искать в другом месте.

Начало 90-х - то было наисмутнейшее время за все годы новой русской смуты. Русский парламент почти единогласно голосует за развал... Миллионы русских на Украине голосуют за самостийность... К суверенитету рвутся лидеры, которые этого слова выговорить не могут... Тысячи безызвестных и прежде безынициативных объявляются в роли криминальных "экономических пассионариев"... Русские патриоты-литераторы, вдруг возжелавшие политической роли, с треском проваливаются на выборах - причем все: простота и конфетообразность демократических лозунгов выигрывает в сравнении с кашеподобной советско-постсоветской патриотической пропозицией...

Как говорится, на все сто я не рискну утверждать, что нас не ожидают более трагические события, но если, не дай Бог, случится... То все же будет схватка идей, уже "отстоявшихся" в смуте.

Что же до самой смуты, то, несмотря на некоторую весьма видимую заданность, новая книга С.Куняева эту всеобщую "смятенность" воспроизводит добросовестно и убедительно, чем и особенно ценна. Страницы о событиях 91-го и 93-го интересны каждой строкой, поскольку в критических эпизодах истории с наибольшей полнотой раскрывается душевное состояние как непосредственных участников событий, так и неучастников.

И без того известно, а воспоминания С.Куняева это подтверждают, что в 91-м, в отличие от 93-го, поклонники "великой советской цивилизации" имели реальный шанс на реванш. Реальный, разумеется, только в пределах условно-сослагательного наклонения. Они им не воспользовались. И не потому, что испугались, хотя, возможно, кто-то и испугался. Но и испуг здесь вторичен. Первичен тот факт, что и они, советские патриоты, были равноправными микробоносителями смуты.

Стоит только перечитать личный "план борьбы" С.Куняева с "перестройкой"...

Именно потому познавательной цены не имеют оценочные суждения С.Куняева, положим, о событиях ГКЧП - что он в дневнике записывал да какие интервью давал. Цену имеют только поступки. А они в вопиющем противоречии с суждениями. Лично автора воспоминаний это никак не компрометирует, но лишь свидетельствует о душевном состоянии - оно было далеко не столь однозначным, как нынче хотелось бы его видеть мемуаристу.

Вспомним: автор мчится в Москву, узнав о "перевороте".

"На душе было радостно (неужели кончается горбачевское гнилое время?!) и тревожно... Зачем такая громада стальных чудовищ?"

Менее добросовестный человек наверняка умолчал бы о сем противоречии чувств.

Или вот еще один чрезвычайно характерный эпизод, о котором кто-нибудь другой (но не С.Куняев), скорее всего, умолчал бы.

Поняв уклонение писателей-патриотов от поддержки "гэкачепистов" как молчаливую капитуляцию, противная сторона (во многих отношениях очень даже противная) решается с наскоку лишить писателей их коллективной собственности. Писатели не поддаются, сопротивляются и вроде бы побеждают. Но в победе не уверены. И что же они предпринимают?

"В полной надсаде и растерянности, не зная, что нам делать, на кого опереться, где найти сочувствие (!), поддержку, а может быть и помощь, ночью 31 августа мы с Володей Бондаренко поехали в гостиницу "Россия"".

Там съехались на конгресс "старики из первой эмиграции либо их дети, бывшие власовцы и энтээсовцы..."

То есть - злейшие враги "советской цивилизации". Но далее!

"Мы полагали... эти люди помогут нам связаться с газетами, журналами, радиостанциями Запада (!), чтобы рассказать (Западу! - Л.Б.) о первых русофобских шагах нового режима, увидевшего в русских писателях-патриотах одну из главных опасностей для идеологов и практиков августовского переворота".

Оказывается, можно обращаться за помощью к проклятому Западу, если некие "бяконые" силы посягают на писательскую собственность! А нет, чтобы до того обратиться к Западу - пусть бы он скорее признал ГКЧП - как-никак "попытка спасти Союз от хаоса, анархии, развала". А если смотреть глубже... То вообще!

И это после поездок по тому самому Западу, каковой Станислав Юрьевич, судя по дневниковым запискам, раскусил по самой сердцевине! Ну исключительно все понял как он есть, этот Запад, наизлющий враг России! И вдруг к нему за сочувствием и помощью? Да еще через посредников: белогвардейцев, власовцев и энтээсовцев, про которых он, С.Куняев, тоже все сурово понял, судя по текстам в книге, давным-давно.

Да ведь диссиденты, по М.Лобанову, к примеру, главнейшие разрушители социализма - они именно тем и занимались, что обращались к Западу. Но даже на их зов Запад откликался далеко не всегда...

Из текста опять же непонятно, что именно хотели русские писатели-патриоты объяснить Западу. Что они вовсе не являются "главной опасностью для идеологов и практиков августовского переворота" и их незаслуженно обижают? Или наоборот, что они, писатели-патриоты, не могут примириться с русофобскими выходками "идеологов и практиков" и просят Запад помочь побороть проклятых русофобов?

* * *

Выковыривая из тысячестраничного текста подобные нюансы, я вовсе не имею целью упрекнуть автора в беспринципности. Как бы я лично ни относился к политическим взглядам С.Куняева и к позиции его журнала, уж в чем в чем, а в принципиальности ни С.Куняеву, ни его журналу отказать невозможно. Помимо всего того ценного в книге С.Куняева, о чем говорил в начале темы и что очевидно, для меня не менее очевидным является тот факт, что вся книга, просмотренная под определенным углом зрения, на примере одного конкретного и насколько возможно добросовестно описанного состояния души, является первым и ярчайшим свидетельством о смуте как об особом состоянии сознания народа, когда он в силу обстоятельств утрачивает системное представление о бытии, независимо от того, была ли утраченная система понимания истинной или ложной. (Будь помоложе, отпаразитировал бы на С.Куняеве, накатал бы диссертацию. Что-то вроде: "С.Куняев как зеркало русской смуты".)

Слово "смута", строго говоря, политическим термином не является, но в том и видится его преимущество перед прочими политическими характеристиками эпохи, что оно схватывает самую суть случившегося: утрату или растрату народом высшего, надличностного смысла бытия. Ни одна из предлагаемых политических характеристик событий начала семнадцатого века в исторической науке не устоялась. А ведь было: "польско-шведская интервенция", "крестьянская война под руководством И.Болотникова"... Была интервенция и Болотников был... Но мы говорим, как и сто лет назад, "Смутное время", имея в виду чрезвычайную сложность, многоплановость и попросту мутность политической ситуации в Московском государстве данного времени. И еще, говоря так, зрим в корень, в суть происходящего. Как можем прочитать у писателя ХIХ века: "Осиротел народ русский, и сиротству своему ужаснувшись, пустился во все тяжкие". О духовном сиротстве речь...

Но в слове "смута" как бы заложен и немотивированный оптимизм, помогающий не поддаваться панике под впечатлением бед и бедствий, смуту сопровождающих. Как слово "болезнь" (если не сопровождается определением "смертельная") предполагает излечение, так и "смута" - будто бы обречена на преодоление. И такая психологическая установка безусловно позитивна. Ею вооруженному чуть-чуть, да все же легче устоять от присяги очередному "самозванству", она настраивает человека на поиск в пестроте политических инициатив и импровизаций некоего, еще, возможно, и недостаточно оформившегося, но, как нынче принято говорить, конструктивного начала. Сколь неисповедимы пути преодоления смуты народной, опять же свидетельствует наша история. В том далеком ХVII веке что, какое событие следует посчитать за самое начало изживания маеты-смуты? Конечно, не ополчение Минина и Пожарского. То уже финал с "зачисткой" территории. И не воззвания Гермогена - то пока еще всего лишь глас вопиющего...

Началом духовного возрождения, как это ни покажется странным, была присяга русских людей чужеземному, польскому царевичу Владиславу, потому что это уже была присяга "по закону" (не в строго юридическом смысле, разумеется), в то время, как прежде того беззаконие, "воровство" через самозванство измочалило души русских людей до форменного непотребства. Боярство "легло" под "тушинского вора" не просто добровольно, но с каким-то воистину бесовским азартом - чем ниже пасть, тем шибче сласть! Вариант же с Владиславом - начало образумления. Кончилась династия Рюриковичей. Годунов и Шуйский в каком-то смысле тоже самозванцы. Владислав же - представитель династии межгосударственного масштаба... Пусть не русин, но, приняв православие, кем же он станет, как не русином, - и хватит пылить по Руси "воровству"!

Конечно же, не обманщик Владислав знак или символ начала изживания смуты, но усталость от "воровства" и тяготение к законному государственному бытию, наткнувшиеся на идею, подсунутую коварным Сигизмундом, королем польским, - вот он, момент русского похмелья. И в любом случае присягавшие Владиславу русские люди были куда как менее корыстны, чем, положим, гвардейские полки, через полтораста лет присягавшие "чужеземке" Екатерине.

И к чему бы это я все?..

Да к тому, что оппозиционное состояние сознания, когда оно становится сутью бытия человека, когда оппозиционность превращается почти что в профессию, и более того, если эта полупрофессия еще и плохо ли, хорошо ли, но кормит, и еще хуже, если она не сопряжена с опасностью, то есть ненаказуема, - такое состояние чрезвычайно чревато искажением, повреждением души. В случае малозаметного для глаза изменения ситуации в положительную сторону, то есть в ту самую сторону, куда все глаза проглядел, человек оказывается неприспособленным к иной форме существования и вопреки всем и всяческим идеологическим установкам самым потаенным инстинктом начинает противиться тому времени, на которое работал. На уровне того же инстинкта берутся на вооружение лозунги: чем хуже, тем лучше; все или ничего...

Потому-то мне очень даже понятна реакция Александра Проханова на первое личное знакомство с новым президентом. Нормально - устать русскому человеку от диссидентства, от бесконечного выслеживания и обличения зла... И нормально для русского же человека служение государству, когда оно выполняет главнейшую свою функцию: обеспечивает народ населения страны. И не надо искать в данной фразе стилистическую погрешность. Ни в одном языке мира слово "народ" не означает процесс, то есть постоянное увеличение населения, нарождение - этого из века в век требовали необозримые русские пространства. Нарождение же возможно исключительно в благоприятных социальных условиях, и пример нищих азиатских народов, взламывающих свои географические границы постоянно растущим населением, - явление совершенно иного порядка.

Нормально русскому человеку уважать власть и при том постоянно ворчать на предмет ее несовершенства - в том, возможно, и есть "рабочее" состояние государства, каковое идеальным быть не может ни при каких самых благоприятных обстоятельствах. Но при том должна быть зрима тенденция на улучшение и общенародного, и собственно государственного состояния.

"По этой части" человеческого душевного состояния лично у меня богатейший жизненный опыт. Когда давным-давно, в юности, я только начал догадываться о порочности коммунистической системы-государства, какую муку, какую "ломку" я пережил, воспитанный не просто законопослушным гражданином, но и гражданином, гордящимся своим политическим гражданством! Поначалу я отчаянно искал и отыскивал не грехи государства, но факты, опровергающие мои "недобрые" догадки. Более прочего надеялся я встретить хитроумнощурого "дяденьку", каковой бы в два счета расставил бы все по своим местам, а я б вздохнул с облегчением и в наказание за свои соплячьи сомнения отправился бы в самое "пекловое пекло" коммунистического строительства. Отчасти именно этими побуждениями объяснялись мои "побеги" и на Братскую ГЭС, и в Норильск... И мой бросок в столицы в 60-х - а вдруг там откроется мне некая наиважнейшая суть, каковую в провинции не просечь...

И даже потом, когда самоприговоренность коммунистического строя открылась со всей очевидностью, мои побеги в тайгу, случавшиеся, разумеется, не от хорошей жизни, они, по сути, были "отдыхом" от напряжения противостояния...

И берусь категорически утверждать, что всякая идеологическая установка, хотя бы самым краешком близкая к революционной, в самом итоговом итоге своем противоестественна человеческому бытию, потому что рожден человек для созидания жизни и продолжения ее посредством любви... Любовь же к чему-то, что отвергает сколь угодно порочное и несовершенное, но реальное бытие рано или поздно, так или иначе оборачивается формулой Байрона: "My very love tо Thee is hate tо them", где это самое "хейт" становится доминантой поведения, а "лав" - всего лишь слабеньким самооправданием целостной нравственной переориентации.

Все сказанное, разумеется, имеет отношение исключительно к внутрисоциальной ситуации и никак не распространяется на обстоятельства чрезвычайные - чужеземное нашествие, к примеру.

В реакции А.Проханова на "деловитость" президента мне прежде прочего увиделся-услышался вздох облегчения. Кто-то отреагировал - дескать, перебор... Что ж, это очень даже по-русски. И если президент какими-то своими поступками не оправдал столь оптимистических надежд А. Проханова, разочаровал... Вторично! Важно, что была явлена готовность русского человека к иному, позитивному состоянию сознания. Ведь возможно, что новый президент еще вовсе не начало конца смуты, возможно, это пока еще только "феномен Владислава"...

Наши маститые социологи, сами большей частью продукты смуты, пытаются успех В.Путина объяснить политическими кознями и махинациями бюрократии. Но как бы там ни было, тот факт, что бюрократия, то бишь "служивые люди", и значительная часть народа проголосовала за совершенно определенный "образ", как он был народу и бюрократии подан, - в том несомненное свидетельство начала изживания смуты. Пусть даже только самое-самое ее начало.

Люди с уже прочно устоявшейся диссидентской, оппозиционной психологией ныне с явным сладострастием отыскивают и, конечно же, находят в действиях нового президента массу несоответствий между заявлениями и поступками. Многие всего лишь фиксируют реальность. Но невозможно не заметить и других: кто почти "рад", что опять все плохо, что снова можно "против", потому что быть "за" - это же так банально...

Что ж, они, "вечные диссиденты", тоже нужны, как некое постоянно бдящее и в меру влиятельное меньшинство, но именно когда они - меньшинство. Как "бдящий фактор" нужны и партии крутой социальной ориентации. При условии, если у них нет шансов на власть. Тогда их роль в многопартийном строе положительна, поскольку более совершенное беспартийное государство на нашем политическом небосклоне пока еще даже не просматривается.

Да что там говорить - вообще еще ничего путного не просматривается на наших отечественных горизонтах. К этой грустной мысли на исходе дней моих опять же и просится в строку Станислав Куняев:

"Чем ближе ночь, тем Родина дороже!"

Запад: соблазн любви и ненависти

Действительные идейно-политические "западные ценности", в особенности после известных балканских событий, справедливо представляются русскому человеку как кодекс вопиющего лицемерия, и на этот счет ныне и ранее сказано и написано достаточно, чтобы не повторяться...

А дипломаты - что ж, это их работа - играть на международном поле, каковое невозможно игнорировать. Играть и отыгрывать хотя бы пешки в самой проигрышной ситуации, в каковой оказалась Россия, по-видимому, на достаточно продолжительное время. Их дело - улыбаться и жать руки билам, джонам, майклам, произносить речи с многозначительными подтекстами, заявлять о намерениях и упреждать намерения соперников по всемирной политической игре и хотя бы минимально корректировать в пользу России невыгодную для России международную ситуацию.

Что до русского человека, необязанного к дипломатическим условностям, то он задолго до нынешних времен, по меньшей мере, еще век тому назад почувствовал опошление культурного пространства, идущее с крайнего Запада, наступающее на Запад серединный, на Европу, с которой до определенного времени у России культурное поле было одно - о том говорил Достоевский...

И верно ведь, сотни имен гениев Европы в нашем сознании никогда не воспринимались нами как нечто иноприродное. Никакой самый "русофил из русофилов", делая ныне стойку против Запада вообще, не имеет, тем не менее, в виду ни Бетховена, ни Диккенса, ни Рембрандта, ни Карузо... Да и крайний Запад - Америка, пока она была и осознавала себя частью европейской цивилизации, оставила в нашем культурном багаже немало подлинных ценностей.

Но, знать, что-то особое, неевропейское, почти инопланетное вызрело в недрах теперь уже исключительно американской цивилизации, и опошление сперва внутреннего культурного пространства, а затем агрессия пошлости - то лишь следствие мимикрии или мутантирования самой сути бытия бывших европейских переселенцев.

Советское бытие, положим, по своему политическому сечению тоже было пронизано пошлостью, двусмысленностью и попросту ложью. Но в силу необходимости самоизоляции российский коммунизм вынужден был хотя бы и сквозь цензурное сито, но возвратить и "запустить в оборот" значительную часть русского культурного наследия и в собственном воспроизводстве культуры так или иначе ориентироваться на достойные образцы многовекового культурного созидания.

Я предложил бы маленький пример таковой ориентации.

Как-то видел кадры старой хроники: два человечка суетятся вокруг рояля, возбужденно жестикулируя: заснято сотворение общенародной советской песни. Рассказывается, как авторы дотошно изучали особенности русской песни, как установили, к примеру, что многие из них имеют повышение тональности на третьем слоге - "что сто-ишь (качаясь)" - на "ишь" повышение; или - "из-за о-(строва на стрежень)" - на третьем слоге "о" повышение. А также: "рас-цве-та...(ли яблони и груши)" и т. д.

После подобных долговременных исследований рождается действительно общенародная песня "Широка страна моя родная".

Однако я посоветовал бы хотя бы мало-мальски знающим нотную грамоту проделать следующий эксперимент: изъять из текста по одному слову, сократив, соответственно, нотные строки. Образец:

Широка страна родная,

Много в ней лесов и рек.

Я другой такой не знаю,

Где так дышит человек.

Таким образом уравнивается количество нотных знаков с другой, подлинно народной песней:

Из-за острова на стрежень,

На простор речной волны

Выплывают расписные

Острогрудые челны.

Далее следует сравнить таким способом сокращенную нотную запись общенародно советской с записью просто народной - обнаружится стопроцентное совпадение. Да и не знающим нот, кому-нибудь на пару, советую одновременно пропеть тот и другой куплеты - изумление гарантирую.

Плагиатом не назову. Налицо добросовестное исполнение заказа: инфильтрация в традицию социальной актуальности. Что-то вроде "двадцать пятого кадра".

Нынче идеологи русско-советского патриотизма любят в соответствующей обстановке петь песни советского периода. И не диво, поскольку большая часть советского песенного наследства удивительно лирична, чиста текстом и музыкой и в самом глубинном смысле традиционна - словно, если и было в русском коммунизме нечто нерефлективно идеальное, идущее от вековечной русской тоски по добру и справедливости, то исключительно в песенном творчестве оно "осело" и обособилось. И при том я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из поклонников советской песни сортировал последние по принципу авторства, а ведь не меньше половины их, советских песен (если не больше) написаны евреями по национальности.

Еще лет двадцать назад однажды прослушал кассету старых хасидских песен и поражен был обилием "цитат"... Открытие сие, однако же, на мое отношение к лирическим советским песням никак не повлияло, и не только потому, что это были песни моего детства и юности... В конце 70-х на гребне эмиграционной волны многие отбывающие в землю Обетованную евреи, сказал бы, несколько безответственно разоткровенничались. Некто Севела (имени не помню), к примеру, с неприкрытым злорадством вещал о том, как "наследили", то есть напроказничали евреи в русской культуре.

О советской песне - чуть ли не глава. Но не только о песне, но и о математике, положим, и даже о полукровках, хотя последнее с культурой сопрягается весьма опосредованно...

Кто в чьей душе наследил - вопрос не бесспорный. Специально интересовался судьбой одного популярного питерского песенника, эмигрировавшего в Израиль, - не порадовал он свою историческую родину и десятком нотных строк. Говорят, вернулся...

Об одном эпизоде в связи с данной темой особо.

В конце 70-х к Илье Глазунову обратился некто Юрий Шерлинг, еврейский композитор, вознамерившийся организовать еврейский камерный театр, написавший музыку к первой постановке, которая называлась "Белая уздечка для черной кобылицы". Либретто известного песенника Ильи Резника перевел на идиш главный редактор советской еврейской газеты (кажется, Вергилис)... Глазунову было предложено взять на себя роль художника-оформителя, мотивация обращения была следующей: поскольку русский художник Илья Глазунов знает, понимает, ценит русскую национальную культуру, то именно он, в отличие от абрамов, не помнящих родства, сможет понять и воссоздать на сцене национальную еврейскую обстановку - в прямой контекст любимого изречения Глазунова: "Только тот, кто любит родную мать, поймет чувства матери другого человека..."

Безусловно, была и иная мотивация обращения к "русскому националисту" Глазунову. Глазунов как подстраховщик от запрета - так, скорее всего, виделась Ю. Шерлингу роль художника, народного любимца. Издерганный обвинениями в хроническом антисемитизме, Глазунов, к неудовольствию многих своих единомышленников, дал согласие и, по мнению специалистов, с работой справился отлично.

Премьера спектакля должна была состояться в национальном театре в Биробиджане. Туда, на премьеру, и летели мы в полупустом самолете теплой компанией: Илья Глазунов, Илья Резник, Дмитрий Васильев - тогда ближайший технический помощник Глазунова, а много позже - "Память", переводчик Вергилис и я, к тому времени уже постоянный объект внимания "органов". Летели весело, песни пели, Резник читал непубликуемые стихи, Дима Васильев, человек несомненных актерских способностей, искусно пародировал популярных советских поэтов, я сочинял куплеты о десанте русских шовинистов на еврейскую землю - потешались...

Премьера состоялась. Зал был полон, как мы тогда говорили, настоящих евреев, и поскольку авторам, в том числе и Глазунову, действительно удалось воссоздать обстановку дореволюционного еврейского местечка, старые евреи, знать, еще что-то помнящие, плакали. А мы, сидящие в первом ряду, лишь периодически вздрагивали, когда в музыке Шерлинга прорывался то Бах, то Чайковский, а то даже и Глинка...

После премьеры - шикарный банкет. В огромном зале столы были расставлены буквой "П", где по центру все биробиджанское партийное и советское начальство, левое крыло - гости, в том числе и мы, прилетевшие, а правое крыло - актеры, за исключением исполнительницы главной женской роли-партии, все евреи. Произносились речи благодарности партии и правительству, разрешившим существование еврейской национальной культуры, и речи представителей "партии и правительства", благословляющие дальнейшее цветение оной. А в заключение актеры театра исполняли древние еврейские песни - тогда-то вот я и обнаружил с изумлением, что проигрыш - самая красивая часть знаменитой и заслуженно популярной песни "День победы", каковую и поныне поет вся постаревшая часть России, имеет национальное еврейское происхождение. Но разве этот факт способен что-либо поменять...

К слову. Еврейские диссиденты тогда с гневом осудили факт появления национального еврейского театра. Общелюбимое слово - провокация! В стране государственного антисемитизма - не иначе, как для отвода глаз мирового общественного мнения.

Еще о русско-советской песне.

Помнится, в конце пятидесятых Эдиту Пьеху упрекали за пошлость манеры исполнения, но на фоне нынешнего эстрадного бешенства, кликушества и безголосия она - сама невинность.

Вот, к примеру, наша знаменитая родоначальница "эстрадной свободы" исполняет нечто - песней и назвать невозможно - на слова Б.Пастернака: зависнув безжизненными зрачками на объективе, заслуженная пенсионерка эстрады, периодически взвизгивая, отчаянно конвульсирует всеми частями тела так, словно "свеча горела" не на столе, а совсем в другом месте... Ни следа от интимности и дивной целомудренности стиха - одно похабство.

К счастью, ветра всеобщего опошления не коснулись музыкальной классики. А если и коснулись, то где-то на задворках... Иначе нам предложили бы любоваться, как стриптизерша, елозя потным телом по металлической палке, изображает страдания Офелии...

Кроме эксперимента А.Шнитке с "Пиковой дамой", ничего подобного мне более не известно. А "пресловутое" протестное по этому поводу письмо А.Журайтиса, между прочим, предварительно обсуждалось все там же - в мастерской Ильи Глазунова, и я помню слова А.Журайтиса: "Можно говорить, что "Пиковая дама" - произведение незаконченное, но как надо понимать себя, как себя видеть, чтобы браться за "исправление" Чайковского..."

А Запад... что ж, новым непроницаемым занавесом нам от него не отгородиться. Не исчезнут с наших книжных полок ни Бальзак, ни Дюма, ни Диккенс... и сотни имен людей Запада - часть нашего духовного багажа.

Ксения Григорьевна Мяло, которую уж никак не заподозришь в "западнофильстве", призналась как-то, что для нее было бы трагедией новое закрытие границ. Паршивец де Кюстин так резюмировал свое открытие России: "Когда я оцениваю себя, я скромен. Но когда я сравниваю себя - я горд".

Нам, в отличие от него, вроде бы и нечем гордиться, сравниваясь. И все же это не так.

Я попал на Запад, в самую культурную страну Европы - Англию почти что сразу после освобождения из тюрьмы. То был праздник глазам и душе. Средневековый замок в Дувре на берегу Ла-Манша я облазил поквадратно от башен до подвалов. Я истоптал все палубы прекрасно сохраненного боевого парусника, общупал руками механизмы и чуть ли не по пояс всовывался в жерла бортовых пушек. Умилялся домику "Пиквикского клуба". Захватывался дыханием в книжном хранилище Кембриджа. Вдоль и поперек исходил римское кладбище на самом северном шотландском берегу.

Потом была Америка с ее Великим каньоном и воистину космическим явлением тумана, наплывающего на Сан-Франциско с океана.

Германия и величественные замки на высочайших берегах Рейна, дивное своеобразие баварских городков и поселений.

Наконец, Италия и Колизей! Ни кино, ни репродукции не воспроизводят действительной объемности этого сооружения. С юности поклонник истории Греции и Рима, только там, на ступенях-скамьях Колизея я впервые почувствовал былое величие Древнего мира, именно почувствовал, потому что знал-то и ранее.

Случилось и нечто необычное. По натуре я совершенно не мистик: ни тебе видений многозначительных, ни предчувствий многообещающих. Сухарь. Но вот было же! Мы стояли с дочкой у ограды древнего гладиаторского ристалища. Справа - темнеющий нутром выход на арену... Глянул, и что-то случилось со мной, с моей головой - безнадежный рационалист, и теперь не верю и спорю с памятью... Я увидел себя выходящим на арену из-под темного полуарочного свода! Выходящим на бой и смерть.

Ни в какую генетическую память не верю. И не веря, говорю себе: когда-то мой немыслимо дальний предок топтал этот серый песок гладиаторского загона!

Фильмы про гладиаторов, даже пошло и примитивно состряпанные, смотрю... Как перебираю порою фотографии моих сибирских предков. Вечные, не желтеющие и не выцветающие, добротным картоном укрепленные- лица на фотографиях значительны, позы торжественны, потому что уготованы великому делу противостоянию изничтожающего душу чувства сиротства в мире, соблазняющего человека гордыней самодостаточности и превосходства, каковые будто бы задарма обеспечиваются всеобщим прогрессом, усложняющим окружающий мир и тем возвышающим современного человека над его "бедными" предками.

Приятно и хмельно в минуты безделия думать о том, что между Иркутском и Римом тысячи и тысячи верст, и где, на какой версте и в каком веке потомок римского гладиатора впервые глянул в сторону восточную... Чушь, конечно... Но кто-то же из современных песенников настаивает, что чушь бывает прекрасна...

Итак, я придумал себе родство с Западом.

В том и мой личный СОБЛАЗН ЛЮБВИ К ЗАПАДУ.

Но не на пустом же месте состоялась эта моя придумка. Герои Диккенса и Майн Рида, Дюма и Бальзака, Фенимора Купера и Джека Лондона, Томаса Манна, Ромена Роллана и Голсуорси - разве когда-нибудь усматривал я в них ту иноприродность, каковая ныне в виде так называемой масскульты режет и глаз и ухо, и раздражает и бесит, и, кажется даже, жизнь укорачивает, потому что насилует, навязывается, истязает. Несчастные девушки-мутантки, по десять часов отсиживающие в магазинах, кафе, парикмахерских, - они сжились, срослись с ритмами племен, остановившихся в своем музыкальном развитии со времен каменного века. Ритмы века каменного удивительнейшим образом совпали с ритмами машинной цивилизации и теперь успешно взламывают хребты национальной биоритмики, и каковы будут чисто генетические последствия этой агрессии "музыкального неолита" - о том думать уныло.

На радио "Свобода" есть еженедельная передача под названием "49 минут джаза". (И в голову никому не придет, что на этой радиостанции возможна передача "49 минут русской музыки"!)

Несколько раз мощнейшим усилием воли я давал себе "установку" прослушать передачу до конца. Ну не тупица же я, и слухом, слава Богу, не обделен, и на музыке воспитан - должен же я понять, почувствовать...

Вот один "джек" на рояле гоняет пальцами туда-сюда, туда-сюда, а другой "джек" на саксофоне - сюда-туда, сюда-туда! И это бесконечно - ни темы, ни мелодии, ни гармонии... И всякий раз одна и та же ассоциация: обезьяна кистью в ведро с краской, а затем по холсту и так и этак, и этак и так...

Что же должно было произойти с человеческим чувствованием Божьего мира, чтобы после Бетховена, Моцарта, Рахманинова он начал испытывать удовольствие (а ведь испытывает!) от редуцирования до обезьяньего уровня величайших гармоний? И судя по высказываниям "специалистов", теперь уже идет процесс редуцирования творений "столпов" этого самого "туда-сюда". Лундстрем объявлен непревзойденным, а у микрофонов лишь эпигоны.

Год или два назад московские власти с большой честью для себя принимали американскую гостью, как раньше сказали бы, певичку Лайзу Минелли. А мне случилось слышать ее мать, тоже эстрадную певицу - так ведь это же представители разных цивилизаций. Мать Лайзы - это еще Европа. Это еще в стиле мюзиклов "Оклахома", "Семь невест для семи братьев", это еще в традициях европейских гармоний. Мы ведь с удовольствием смотрели эти фильмы, потому что, чувствуя иное, чувствовали и родственное. Но Лайза Минелли - это уже не Европа. И даже не Америка. Это Африка. Не нынешняя. Нынешнюю мало знаю. Это Африка, загнанная на плантации американского Юга, утратившая связь с Родиной, как попало усвоившая культуру плантаторов и всей мощью племенной генетики "задавившая - подавившая" не слишком, знать, ценимые наследниками европейских переселенцев свои музыкальные традиции. Лайза Минелли - певица афроамериканская. На этом она себя и сделала. Для негритянской культуры это еще одна маленькая победа. Из этих маленьких и немаленьких побед вызревает планетарное поражение европейской, в частности музыкальной, культуры.

Им бы, культурам, сосуществовать и взаимообогащаться, насколько это возможно. Да, знать, не дано. Налицо экспансия.

Уже где-то писал, что если бы некая "инотарелка" зависла над Останкинской башней и по телепередачам попыталась бы составить представление об обитателях близ и даль лежащих земель, то на первом месте все-таки определились бы русские. Зато на втором, нет, уже не евреи - негры! Пусть кто-нибудь в так называемое смотровое время где-то от 19 до 23 часов погоняет по кнопкам телевизора. И если на трех из восьми каналов он не увидит негров, то пусть сообщит мне - я чистосердечно покаюсь.

А пока... Я вставляю в видеомагнитофон касету с "любимыми ариями". Нет, здесь не все... Лишь некоторые... Вот он, Лемешев с "красной девицей"многострадальной Зоей Федоровой... Уже старенький Козловский... "Я встретил вас"... И Штоколов... Но ведь не только!У меня здесь и обворожительная, с прекрасным голосом Дина Дурбин, и Алан Джонс с Джанет Магдональд, и Ян Капуро с Джиной Лоллобриджидой...

Мои музыкальные пристрастия, возможно, спорны, потому что вот она, здесь же - кумир 50-х - Лолита Торес, и кумир 60-х - Сара Монтье... Вмонтируй я сюда ту же Лайзу Минелли - нынешнего кумира - кощунством будет смотреться...

Значит, что-то принципиальное произошло именно с массовым вкусом, потому что и Торес, и Монтье - это еще вчерашний музыкальный "вкус" масс.

Но, слава Богу, не оскудела еще голосами русская земля! Оперные театры полны талантов. Одна только Ирина Константиновна Архипова скольких явила миру!

И на другой параллели - сущее диво: Смольянинова, Петрова, Погудин... Если "вмонтировать" в этот ряд Гарика Сукачева - даже на районную худсамодеятельность советских времен не потянет...

Иногда, правда, я пытаюсь приподняться над собственной субъективностью и рассуждать "политически": имеет место неслыханное заигрывание с молодежью - ведь в основном для нее, для молодежи "там-там" по всем каналам радио и теле... - возможно, говорю себе, это "мудрая" политика отвлечения утратившего идеалы молодого поколения? Пусть себе визжат и дрыгаются, пусть кучкуются и табунятся, пусть даже балдеют слегка от всяких травок и порошков, лишь бы они, безыдейные, энергию свою не направляли в социальную сторону - ведь только брось клич, и разнесут по кирпичикам любое построение, державное или олигархическое - без разницы, поскольку экстаз разрушения ни с какими прочими разновидностями экстазов не сравним.

А так, глядишь, отбалдеют свое, меньшинство, конечно, свихнется, но большинство со временем остепенится... Во Франции в 60-х было нечто подобное...

К сожалению, дело не только в молодежи. Несколько лет назад большая группа писателей, актеров, музыкантов от славного города Ельца автобусом добиралась до "бунинских мест". Администрация заботливо выделила нам три милицейских машины для сопровождения. И из всех трех сопровождающих нас машин, перекрывая рык автобусного мотора, разносилась по просторам родины великого русского писателя ритмическая песенная похабщина...

В купированном вагоне скорого поезда с первых минут движения я обычно, переходя от окна к окну, незаметно выключаю радиоточки. Но через какое-то время проводница, независимо от возраста, словно встревоженная "непорядком" во вверенном ей помещении, проходит вдоль вагона и включает...

На теплоходе репродукторы развешаны по бортам, и борьба с визжащими и хрипущими заведомо бесполезна.

Обычно говорят - не нравится, выключи. Нет. Я не могу выключить этаж выше и этаж ниже. Или попробуйте выключить ревущий Калининский проспект, если вздумалось вам прогуляться вдоль...

Порой мне кажется, что псевдомузыкальный террор уже подчинил себе подавляющее большинство, и только я урод... Ну не могу я этого слышать... Ведь даже вдали от населенных пунктов у водоема, куда пристроишься с удочкой, и туда непременно подкатит на авто какой-нибудь мутант и, прежде чем разобрать рыболовные снасти, на полную мощность включит грохочущие или чавкающие ритмы.

В злобе я готов предположить, что не героин и ЛСД уничтожает человечество, но именно эти, пришедшие с западной стороны афро-американские ритмы - именно они готовят все прочее человечество к подчинению иному духу. Но не уличить, не обличить - свобода!

И в том мой личный (и частный, потому что есть и более серьезные претензии) СОБЛАЗН НЕНАВИСТИ К ЗАПАДУ.

И государство, уверен, рано или поздно мы отстроим, и экономику подровняем к мировому уровню, и территориальные проблемы так или иначе решим... Но останемся ли мы теми, кем были в истории, - русскими?

Михалковы как символы России

Я сидел в главной (гостиной) комнате квартиры Глазунова и просматривал только что привезенные Ильей Сергеевичем из Германии русскоязычные журналы: "Континент", "Русское возрождение", "Часовой". Услышал, как за дверью комнаты кто-то спросил голосом женским скорее, чем мужским: "А разве Ильюши нет?" В те дни, когда я был знаком с Глазуновым, только два человека называли его Ильюшей. В данном случае женственность голоса меня не обманула - это был Сергей Михалков.

Предполагаю, что Михалков относился к Глазунову с любовью, насколько вообще человек типа Михалкова приспособлен был любить кого-либо, кроме своих близких. Глазунов Михалкова ценил за ту помощь, какую тот оказал ему в самом начале пути. Кстати, домом и мастерской на Калашном - знаменитая глазуновская башня - он тоже был обязан Михалкову. Посвященные безусловно знали, на каком уровне советской социальной лестницы находится автор уже тогда двух государственных гимнов: сталинского и антисталинского. Сегодня человек такого уровня без охраны не перемещается даже по территории собственной дачи.

Охраны в те времена не было, но было другое: строжайшая фильтрация общения. Нина Глазунова рассказывала, что Михалков не раз отчитывал ее супруга за нечистоплотность контактов. И всякий раз, как намечалось посещение Михалковым квартиры Глазунова, специально оговаривался возможный состав при этом присутствующих. Однако лишь "расфасовкой" по комнатам и мастерской порою удавалось избежать нежелательных контактов пришедших по договоренности и "нагло припершихся" без звонка.

Можно только предположить, сколь привередлив был регламент человека, стоящего на самой верхней ступени советско-интеллигентской лестницы.

И надо было видеть выражение лица автора "Дяди Степы", когда, открывая дверь в комнату, где никого не должно быть, он вдруг увидел меня, небрежно развалившегося на полудиванчике не то ХVIII века, а не то и ХVII, с журналом "Континент" в руках.

"Здоровканье" произошло и комично, и нелепо. На мое "добрый день" ответил каким-то слишком поспешным двойным кивком, среди обилия стульев, кресел, диванов он словно растерялся в выборе, но в действительности отыскивал место, каковое бы подчеркнуло принципиальность сепаратности его пребывания в едином замкнутом пространстве с человеком, ему не представленным и, следовательно, заведомо чужим. Я никак не выразил узнавания столь известной личности и продолжал листать "Континент", даже не глядя в сторону Михалкова.

Так вот мы и сидели друг против друга: автор гимна Советского Союза и совсем недавний зэк, шесть лет подряд ежеутренне вскакивающий с тюремной койки под звуки этого самого гимна. Но не было в моей душе ни крохи отрицательных эмоций по отношению к человеку напротив, потому что напротив меня был не человек, но эпоха, именно в нем или им олицетворенная. Откровенно злых или подлых деяний я за ним не знал. Скорее напротив. Еще в середине 50-х, отслеживая по газетам судьбу писателя Дудинцева и его романа "Не хлебом единым", запомнил именно михалковские слова (это в период, когда Дудинцева, "не разобравшись", и хвалили, и захваливали). "Правда, единственно нужная народу". Так было сказано Михалковым в "Литературке". И потом, когда объявили Дудинцева "злодеем" и "вражиной", последние добрые слова в адрес уже всеми проклятого тоже было произнесены все тем же Михалковым: "Жаль, что такой талантливый писатель и не с нами..."

Так что отрицательных эмоций не было. Любопытства особого - тоже.

Сосуществование в молчании затягивалось, но распахнулась дверь и буквально ворвался в комнату всегда и везде опаздывающий Илья Глазунов. Почти сердечные объятия и тысячи извинений, и с явно обиженной физиономией Михалков тут же был уведен в кабинет, где он и должен был ожидать Глазунова... Чуть позже я узнал, что Нина нашу встречу организовала-подстроила специально. Она, бедная, незадолго до того прочитала мою "Третью правду" и уверовала, что я настоящий писатель, что за мной будущее, - вот и решила для собственного интереса свести прошлое с будущим. Мои способности она явно преувеличивала, но такова уж была натура этой удивительной женщины. Если она к кому-то располагалась душой, то не было предела ее доброте.

Однажды она тщетно пыталась заинтересовать мною Солоухина, и потом злилась и на себя и на Солоухина, который только отмахнулся от ее рекомендаций: "Талантливый - сам прорвется. В литературу сбоку приходят одни проходимцы". Я и сам думаю, что он во многом был прав.

Вторая встреча с Сергеем Михалковым случилась уже при совсем других обстоятельствах. Был короткий период моей "конъюнктуры", я "ходил" в известных и популярных - то есть в начале 90-х. В тесной комнатке Инколлегии Союза писателей меня представили Михалкову, он сказал: "А как же, конечно, слышал... С большим уважением..." В нашем рукопожатии все было искренно.

В третий раз произошло сущее недоразумение. Год прошел или два? Выходя из дверей зала Союза писателей, я столкнулся с Михалковым в двери и, торопясь, не заметил... Точнее, заметил боковым зрением протянувшуюся ко мне руку, но, повторяю, торопясь, проскочил мимо и лишь на первых ступенях лестницы спохватился и понял, что если кто-то еще видел эту сцену, то он был свидетелем демонстративного "неподатия руки" советскому классику... Никаких сентиментальных чувств к автору Гимна и "Дяди Степы" я, разумеется, не испытывал. Но и обижать его...

Я поспешно вернулся, отыскал в толпе выходящих из зала писателей отыскать нетрудно, дылда - и сказал, протягивая руку, что не предполагал, что он запомнил меня, что рад видеть его в добром здравии, чего и далее желаю...

Не менее трех минут - пока спохватился, пока разыскал... И только теперь видел, как сходит медленно, сперва с левой стороны и со лба, потом с правой - бледность, ей-богу - смертельная бледность с лица человека смертельно оскорбленного. Но кроме бледности, ни единой черточки лица измененной, будто вечная маска на лице. Что-то напоминающее улыбку было мне подарено с последним пожатием рук.

Рассказ о Михалкове - не самоцель. Речь пойдет о Михалковых - именно как о символе выживания в исключительно положительном значении этого многосмыслового слова.

С сыновьями Сергея Михалкова я не встречался никогда. Не было ни нужды, ни повода. Но несколько лет назад в Германии, в окрестностях Бонна на берегу Рейна, где напротив, на другом берегу, величественный замок для принятия "высоких" иностранцев, проходил то ли симпозиум, то ли это как-то иначе называлось, где одним из главных участников намечался и был заявлен в программе Никита Михалков, где-то в тех же европах в то время снимавший очередной фильм. Темой почтенного собрания предполагались обсуждения российско-германских отношений, каковые, скажу сразу, с первого же доклада обернулись этаким доброжелательным судом над Россией, ее историей, ее будущим. Закончилось сие мероприятие почти скандалом, когда сначала я, а затем тоже весьма "оборзевший" от вестернизационных "добропожеланий" тогдашний министр культуры Сидоров выступили с откровенными протестами... Но то позже.

Открывать же многозначительный разговор о русско-германской дружбе должен был не кто иной, как САМ Никита Сергеевич Михалков. Однако, к общему разочарованию, мастер прибыть не смог, но зато прислал своего копьеносца с приветом, составленным из философских размышлений о себе, о мире вообще. Еще в период полулегальной юности тренировал я себя на "незапоминание" имен и фамилий, чем теперь хронически и страдаю.

"Копьеносец" (не то Бернштейн, не то Рубинштейн) торжественно возгласил, что послан к почтенному собранию с целью изложить философские взгляды всеми уважаемого Н.С. Михалкова, каковые лично сам он разделяет лишь частично, но изложить намерен столь же добросовестно, сколь добросовестны их с Н.С. Михалковым и творческие, и деловые отношения.

Из всех предусмотренных и непредусмотренных регламентом докладов и сообщений ЭТОТ был самым "продолговатым". Не менее часа около сотни человек разных "степеней", званий и положений терпеливо слушали винегретоподобные суждения о культуре вообще и в частности, о славянской душе вообще и в частности, о великой русской идее - в особенности об отношении ко всему вышеперечисленному лично Никиты Сергеевича Михалкова...

Я был озадачен не тем, что звучат прописные истины, да еще, как говорится, из вторых рук, не тем, что спорность некоторых "истин" очевидна... Смелость, с которой режиссер кино отважился предложить аудитории, об уровне каковой ему наверняка ничего не было известно, свои размышления на столь высокие и ответственные темы, уверенность, что все это будет выслушано и принято к разумению, что никому из важномнящих о себе специалистов по "русскому вопросу" (а там ползала было именно таких, "дело организовывали знатоки") и в голову не придет фыркнуть по поводу дилетантства философских обобщений хотя и известного, но все же только "киношника" - то ли не чудо! Ведь не Тарковский или Любимов, не Ростропович, наконец, а всего лишь "русофил" киношный...

Но вот нате вам! Сидели слушали, внимали и после ни одного недоброго или небрежного слова. Приняли! И фильмы его красивые - принимают, где, строго говоря, один и тот же принцип: Михалков играет себя в роли командарма, себя в роли Государя и т.д. Мне, к примеру, нравится, как он себя играет....

В жизни многие люди (и вовсе не актеры по профессии) откровенно "играют" себя, совсем так, как это бывает у детей. Никите Михалкову повезло - он продлил детство в профессии, и в том я не вижу ничего дурного, скорее напротив, завидую....

Никита Михалков, безусловно, достоин восхищения той смелостью, с которой он утверждает себя в мире - и киношном, и социальном. Может и в морду дать при случае, то есть постоять за себя самыми разнообразными формами и способами. Друг бунтовщика Руцкого и олигарха Березовского: с одного он имеет бескорыстную дружбу, с другого - откровенно дружескую корысть, и кто кинет камень? Только тот, кто не умеет или не смеет. "Русофил" Никита Михалков принят и Западом, и Востоком.

А брат его "западник" столь же любезно принят и Востоком, откуда он будто бы бежал, и Западом, куда он вовсе не перебегал, но лишь творчески переместился. На Западе он ставит фильмы-боевики, где обличает бессилие буржуазного закона и право "героя" вершить суд по законам Ветхого Завета, где так называемые "права человека" отнюдь не поражают нас своим разнообразием: сперва прямым в морду, затем под дых, далее, как правило, швырок в стенку с ее непременным проломом, наконец, смертоносный захват шеи и только тогда вопрос по существу - где? кто? почему? Ни тебе разговоров о презумпции невиновности, ни тем более информации о правах хранить молчание и претендовать на адвоката. Запад, по мнению Михалкова-Кончаловского, настолько "насобачился" в делах по правам человека, что последние превратились благодаря педантам по правам в первейшее препятствие свершению элементарного правосудия.

На Востоке Михалков-Кончаловский "обличает беспросветный идиотизм русской жизни", вполне искренно любя героев изображаемого идиотизма, и потому - тоже патриот и тоже вроде бы наш...

О высотах философского мышления младшего Михалкова я уже говорил. С некоторыми интеллектуальными позициями старшего случайно познакомился по телевизору. В паре с каким-то не менее достойным интеллектуалом Михалков-Кончаловский обсуждал массу злободневных проблем, и в том числе проблему отличия эротики от порнографии, и пришли к наипростейшему соглашению: если голый мужчина показан вам передом, то это, пожалуй, все-таки порнография. А если задом - как раз наоборот, эротика.

А в это время "патриарх" семьи сочиняет третий текст Государственного гимна, гимн принят и утвержден, и этим как бы официально подтверждены "полномочия" клана в целом... Рискнул бы настаивать на слове "полномочия", ибо когда три фамилии дискретно признанно функционируют в культурном поле, разобщенном и эстетически, и политически, то, несомненно, это уже явление, требующее особого рассмотрения, когда уместна сопоставимость специфики клана и специфики всей общественно-гражданской ситуации.

И я произвольно и бездоказательно осмеливаюсь предположить, что беспримерная выживаемость клана Михалковых есть не что иное, как своеобразный сигнал-ориентир "непотопляемости" России, буде она при этом в самом что ни на есть дурном состоянии духа и плоти.

Более того, я уверен, что подобных непотопляемых русских кланов, но сумевших без особых потерь плавно расползтись по фрагментарности русской смуты, предостаточно, сохранивших при этом внутриклановую лояльность, обещающую в недалеком будущем тот самый "консенсус", о каком столь филантропически мечтал Горбачев.

О клане Михалковых я заговорил не случайно. В середине 90-х в страсть как ушастой прессе прошел слушок, что метит наш очаровательный Никита Сергеевич не иначе как в президенты. Предполагаю, что такая сплетня могла бы показаться крайне оскорбительной для Никиты Михалкова. Самое меньшее, на что мог замахиваться клан Михалковых, - это на династию. И будь наш народ на уровне монархического миросозерцания, лично я ничего не имел бы против династии Михалковых. Извечная задача России- удивлять мир. Более того, только удивление зачастую и парализует столь же извечный западный инстинкт сурово просвещать беспросветную азиатчину, что распласталась от Польши до Аляски.

Удиви Гитлера Сталин молниеносным разгромом Маннергейма и полной оккупацией Финляндии да сотвори он там очередную советскую республику - к доброму, к худшему склонилась бы история, не знаю, но явно что-нибудь пошло бы не так. Атомное оружие у расхристанной державы - это, конечно, аргумент; миллиарды рублей для поддержки западной экономики и настежь распахнутые рынки сбыта - велик соблазн; тысячи агентов влияния в самых профессиональных СМИ, то есть "наши люди в Гаване", - мощнейшая подстраховка антироссийской демагогии.

Но как бы с неба упавший на Россию монархизм - то было бы сущее диво для западных интеллектуалов, уверовавших в то, что они победили в "холодной" войне, ибо что же это за победа, когда противник оказался еще более противным!

А как же иначе, ведь одно дело "вмозговывать" западный образ жизни обезьянствующему обществу, и совсем иной коленкор - пытаться перевести примитивнейшие и банальнейшие категории "прав человека", да еще имеющие специфику двойного стандарта, на принципиально иную базовую основу, будет даже эта основа на первых порах не слишком вразумительна для самих "омонархизированных" граждан вчерашней супердемократической "барахолки", именуемой Независимым Российским государством.

Я с удовольствием читаю многомудрые труды-рекомендации по выходу России из кризиса, я печатаю эти труды в журнале и горжусь именами авторов этих трудов. Более того, я полагаю, что наш журнал сегодня должен лежать на столах всех ведущих политико-аналитиков, искренно озабоченных проблемой выхода из кризиса...

Но в свободное от работы время подумываю: а стоит ли вообще "выходить из кризиса"? Что, может быть, наоборот - так "кризиснуть", чтоб вдребезги полопались пружинки всего столь ладно отлаженного механизма давления на бедную Расеюшку, в результате этого давления утратившую к самой себе элементарнейшее уважение?

Или мы, в конце концов, не особые? Или зря об особости нашей талдычили из века в век лучшие русские люди? Или тютчевская установка на то, что "умом Россию не понять", снята с повестки дня? Или мы забыли, что если как следует "ухнуть дубинушкой", то она "сама пойдет"? Ладно! Пусть все это только наши национальные мифы. Но американский миф - работает! Китайский - работает! В человеческой истории вообще работают только мифы народов о самих себе. В особенности в критические периоды. Да, известны судьбы мифов Третьего рейха и Страны восходящего солнца... Но исключения, как известно, правил не отменяют.

И если вдруг - нате вам - Русское царство, что случится с мировой компьютерной системой? А что есть по сути весь нынешний нерусский мир? Компьютер в стадии отладки. Или иначе - курс на глобализацию. Но какая глобализация без России?

Потому-то вот в нерабочее время я позволяю себе помечтать о монархии, не восстановленной из вымерших династий, а так, вдерзкую - с потолка. И как говорил Иван Солоневич, храни нас Бог от царей-гениев, дай нам Бог царя-хитреца, который бы и с компьютерной Ордой ладил, и собственно внутреннюю нечисть не спеша переквалифицировал на служение Царю и отечеству. Ведь в сущности, наш внутренний раздрай - главная причина бед и бедствий.

О причинах очередной российской катастрофы ныне столько сказано и написано, что хоть каталог составляй. Я же хочу поговорить о причинах столь опасного состояния многомиллионного народа, все более теряющего веру и надежду на восстановление нормального народного бытия.

Восстание маленького человека - в том вижу причину дления смуты. Маленький человек - это не простой (советский) человек, как принято было говорить. Вспомним Евгения из "Медного всадника":

И, зубы стиснув, пальцы сжав,

Как обуянный силой черной,

"Добро, строитель чудотворный!

Ужо тебе!.." И вдруг стремглав

Бежать пустился. Показалось...

Куда стопы ни обращал,

За ним повсюду Всадник Медный

С тяжелым топотом скакал.

Сумасшествие и гибель - следствие бунта маленького человека, несправедливо загнанного в угол безысходности бедствиями и напастями, к каковым он сам, лично, никак причастен не был.

Тысячи людей советского времени в последние годы существования так называемой советской власти осознавали себя маленькими человеками именно по причине повседневного вознесения над ними грозных копыт "государственного коня". Знаменитое "Ужо тебе!" - нет! Это было не модно, не уместно, унизительно...

И вдруг чудо! Задние копыта "государственного коня", по причине несовершенства знания строителем законов сопротивления материалов, подломились сами по себе, и "коняга" рухнула - лишь пыль к небу!

Тысячи вчерашних маленьких людей на радостях заголосили кто во что горазд, вслушивались в свои прорезавшиеся голоса, и всяк непременно "на особинку" сперва проорал то самое: "Ужо тебе!" А далее, войдя во вкус права на "проорание", и затем, слегка приостыв, вкусив права на говорение и главное - по любому поводу, на любую тему и по любому адресу, вчерашние "маленькие" осознали, что эти "халявно" обретенные права не только фактически равняют их с кем угодно высоко стоящим, но если прочно пристроиться к мощному "матюгальнику", то и любого "немаленького" можно "заорать-заговорить" и попросту размазать по стенке.

Так началось завоевание телевидения "чебурашками". Помните песенку: "Теперь я чебурашка. Мне всякая дворняжка при встрече сразу лапу подает"? Те, что посообразительней, сперва выдвинули концепцию, а затем и добились констатации факта субстанциональности, то есть неприкасаемости, "говорящих". Субстанция общественного бытия - СМИ!

Вот главное завоевание смуты-перестройки. Ни какая-то там четвертая или пятая власть, но единственная именно в силу неприкасаемости. Перетасовавшись на несколько порядков, некоторые "чебурашки" фактически доросли до уровней "полевых командиров" новой русской смуты, и к ним на допросы-отчеты, фактически "на ковер", периодически приглашаются политические функционеры, в отличие от "чебурашек", никакой неприкасаемостью не подстрахованные, даже которые с мандатами...

Овладев столь заоблачными социальными высотами, "полевые командиры" имеют ныне перед собой единственную и важнейшую задачу: не допустить вознесения на дыбы очередного "медного коня". Сопротивление государственной регенерации - и цель, и смысл, и даже нравственная потребность "неприкасаемых", и нужно отдать должное профессионализму сопротивления, с каковым приходится сталкиваться и новичкам-архитекторам, и бывшим советским партгосаппаратчикам в их зачастую бестолковой суете по восстановлению простейших элементов порядка - первейших признаков государственности как таковой.

Бывшие соваппаратчики, по тем или иным причинам включившиеся в дело восстановления "порядка", ни к какому сопротивлению не привыкшие, но успевшие основательно "позамараться" во всяких "приватизациях", фактически скоро капитулировали перед "полевыми командирами", получившими к тому времени мощнейшую поддержку со стороны "прогрессивной мировой общественности". Систематически вызываемые на "телековры" смотрелись жалкими и беспомощными тем более, чем профессиональнее к "разборке" был подготовлен телеследователь.

Я - специалист. Я могу отличить обычную беседу телерепортера с "героем дня" в галстуке или без от обыкновенного, но умно построенного допроса, имеющего целью или размазать по стенке, или слегка притоптать, или спровоцировать на самокомпрометацию подозреваемого в государствовосстановительных устремлениях того или иного "политика новой формации". Я узнаю и типично следовательские прищуры, и ухмылки, и реплики-хохмы, и, как правило, ударные финальные комментарии - иногда одна-две фразы - приговор, который обжалованию не подлежит, потому что подозреваемого уже нет в кадре.

Но вот случилось: профессионалы, но самоучки столкнулись с профессионалами по образованию и практике. Вчерашний КГБ, взявший на себя инициативу в государственно-восстановительном деле, разумеется, по степени понимания этой задачи, имеющий колоссальный опыт "игры" на нескольких фронтах сразу, то есть и нашим и вашим, по обстоятельствам либо "по рукам", либо "по шее", прямо на глазах изменил конфигурацию соотношения сил смуты. Тысячи, чьи личные судьбы не срослись по-сиамски с самим процессом распада и разложения, охотно начали выстраиваться в ряды "собирателей меди" для новой лошадки, каковую "инициаторы" обещают для успокоения "мировой общественности" на дыбы не вздымать и воли ей особой (к примеру, гоняться по набережным за маленькими человечками) не давать... Но бить копытом да высекать искры из мостовой- этого ей не запретишь, потому что натура такая, и вторично при том, кто в седле на лошадке: мордоворот или, напротив, улыбчивый да ласковый при черном поясе по каратэ.

Принято считать, что лучшая защита - это нападение. Увы! Что пригодно было при Ельцине, негодно при Путине. Теперь как раз все наоборот: лучшее нападение - это защита. И тысячи других, кому смута стала благоприятной средой обитания, сбиваясь в стаи, отрабатывают новую стратегию сопротивления робким попыткам отстраивания государственного бытия - хоровое исполнение жалобливых текстов о грозовых тучах тоталитаризма, нацеленных пока еще невидимыми стрелами сокрушительных молний на святая святых - на неприкасаемых, чью неприкасаемость торжественно и грозно гарантировало мировое прогрессивное мнение в лице нескольких совершеннейших авианосцев и банков-кредиторов.

Только вот ведь в чем дело: народ русско-российский... Либо его уже нет как народа, а лишь население... Либо он еще есть. Лично я надеюсь на последнее. И тогда восстановление государства Российского в соответствии с его величинами, и территориальными, и духовными, - этот процесс неизбежен.

Но усилиями инициативных советских людей (а других не было) идею государственности за прошедшее десятилетие так глубоко затолкали в болото смуты, что за "плечи" оттуда ее уже не вытащить.

Только за волосы.

А это больно! Это будет больно. При том - всему социальному организму. И "организму" придется подготовиться к этой боли - такова расплата за бездумное, за двуличное и безыдейное, безгражданственное состояние общества в течение последних десятилетий коммунистического правления. Без боли государства не возникают, без боли не распадаются и тем более не воскрешают.

Или мы, русские, растворимся в "новом мировом порядке", либо с воплем воскреснем как народ, как нация, как государство. Третьего варианта что-то не просматривается на горизонте....

Страстишки и страсти

Если под словом "страсть" понимать нечто нарушающее норму обычного человеческого поведения, где уже отчетливо просматриваются вероятные дурные последствия как для индивидуума, так и его непосредственного окружения, то в этом смысле сиим страстям, а если справедливее сказать - страстишкам - с детства я был подвержен весьма.

Например - горы. На той байкальской стороне, где я вырастал, горы были невысоки и почти все достижимы. Если на иную скалу "в лоб" забраться бывало и невозможно, то всегда можно было обойти ее распадком и, так сказать, с тыла, но восстать на ее последнем к небу камне и произнести нечто торжественное, вроде: "Кавказ подо мною. Один в вышине..." Всегда при том присутствовал и эстетический момент, потому что с каждой скалы-горы вид на Байкал был своеобразен, какая-нибудь сущая мелочевка, но добавлялась к уже накопленным в памяти картинкам про него, бога моего любимейшего - Байкала.

Но страсть, как уже сказал, без "негатива" не бывает, и потому ревность к горам, куда не сумел, не успел, не захотел забраться, - эта ревность была недоброй.

Лет в одиннадцать выучил стих Лермонтова:

В теснине Дарьяла я знаю скалу.

Туда залететь лишь степному орлу...

К Кавказу, куда не стремился и куда попал уже в преклонном возрасте, в детстве относился с неприязнью. На фига, спрашивается, нужна скала, на которую лишь степному орлу...

Зато наши южнобайкальские горы - они были мои.

Я с тоскою ловил уходящие тени.

Уходящие тени погасавшего дня.

Я на пашню всходил, и дрожали ступени,

И дрожали ступени под ногой у меня.

Да! Все бывало именно так! Я всходил на любимую скалу, что над поселком, под ритм стиха, на шаг опережая "огневое светило", спешащее в свою потаенную пещеру для ночного отдыха...

Я с тоскою

ловил

уходящие

тени...

Поэт, когда-то забиравшийся всего лишь на башню, тем не менее точно уловил ритм неторопливого, но единственно верного ритма подъема на мою скалу...

Последний раз, уже в 90-м, с больными ногами, со стоном и непрестанными охами и уже без всякого ритма взобрался я на скалу своего детства и знал, что в последний раз... Там, на самой вершине, как и полвека назад, стояла сосна с переплетенными ветвями. Но ветра... Корни сосны оголились, серыми анакондами уплели всю скальную площадку, где когда-то я и встречал рождение дня, и прощался с ним...

Отсюда, с этой высоты, видны мне были отчетливо другие горы, что по ту сторону Байкала, - отроги хребта Хамар Дабана. Со снежными шапками, почитай, круглогодично... Но на том берегу я, к счастью, не жил. Иначе в детстве извелся бы от мук ревности - ведь зачем нужны горы, если на них нельзя, невозможно забраться. В том вызов. Вечный вызов, на который только и можно что ответить косым взглядом. Но известно же, что косой взгляд - недобрый, будь его объектом гора или человек.

Итак, горы в моем детстве были страстью. Я жаждал над ними возвышаться. Не покорять, нет. Что значит - покорить гору? Глупость! Но возвыситься над ней - это совсем другое дело!

"Кавказ подо мною. Один в вышине!.." Специалист по детской психологии наверняка сделал бы нелестный для меня вывод из такого признания. Да я и сам могу его сделать. Подумаешь!

Другой страстью моего детства была вода. В основном, конечно, байкальская. Но и любая прочая тоже. С детства я был мерзляк, и никогда купание в холодной воде не доставляло мне удовольствия. Но именно потому некоторые мамаши не разрешали своим детям дружить со мной. Я купался от льда и до льда. Не один, конечно. Охотники всегда находились. Только не знаю, так ли они страдали от холода, как я, или нет...

Едва лед отступал от берега метров на двадцать, как мы, заготовив дрова для костра на берегу, уходили в воду, плыли до льда, взбирались на него, потоптавшись на нем, прыгали, плыли к берегу и затем ритмично сотрясались телесами над костром.

Уже почти взрослым человеком я переплывал Ангару в июне, когда она как лед; в Селенге плавал в шугу, обцарапывая тело ледяными иглами; переплывал Лену в районе Усть-Кута и Неву с Васильевского острова, где был подобран милицией, потому что не нашел места, где пристать на другом берегу, и заплыл в какое-то охраняемое пространство. И все это я проделывал не из удовольствия вовсе, но по той же глупой ревности: реки на то и существуют, чтобы их переплывать.

Еще одна страсть детства - тайга. Уйти без тропы куда глаза глядят и не заблудиться, немного при этом обязательно поблуждав. Долгое время я мнил себя большим спецом по таежным блужданиям, пока не был препозорно наказан, отправившись однажды просто пошататься по подмосковному лесу. Я заблудился в трех-четырех километрах от станции, и только поездные свистки помогли мне выбраться к железной дороге. А все просто! Наша-то, прибайкальская тайга, она же гористая - всегда есть ориентир. Только полный тупица заблудится. Да и ручьи все, они куда? Конечно, в Байкал. Ни по солнцу, ни по мхам, ни по каким другим приметам - нет нужды башкой вертеть. Так что в равнинной тайге я и поныне полный лох. Впрочем, слово "лох" - это что-то из современности. В мои времена говорили - лопух. И было это очень обидное слово.

Однако все эти мои детские страстишки не шли ни в какое сравнение с другой, воистину хмельной страстью - чтением! Бабка-бабушка приучила, мать поощряла, но уже к одиннадцати годам ни в каких поощрениях я не нуждался. И годам к двадцати я был уже безобразно начитанным человеком.

Безобразие моей начитанности заключалось не только в том, что чтение было бессистемным - читал что ни попадя... Но дело в том, что оно, чтение мое запойное, было совершенно некритическим.

Читал ли "Крошку Доррит" Диккенса или "Счастье" Павленко, "Роб Роя" В.Скотта или "Кавалера Золотой Звезды" Бабаевского - я верил тому, о чем читал, безусловно и в равной степени сопереживал будто бы где-то и когда-то, но непременно происходившему. Мысль о том, что писатель может не только элементарно врать по конъюнктуре, но просто сочинять небылицы, то есть то, чего в действительности не было, - приди такая мысль в голову, глядишь, и бросил бы читать вообще.

Я ненавидел, нет - презирал тонкие книжки: не успеешь расчитаться, вжиться в мир героев, пофантазировать на предмет их мыслей и поступков- и на тебе! Конец! Любая же толстая книга - что пещера с тысячей ходов, где ждут-поджидают тебя невстречаемые люди, неслыханные события и дивные переплетения судеб героев и антигероев! Потому рассказов не читал вообще. За исключением Джека Лондона и Лескова.

К концу седьмого класса перечитал все романы Тургенева. А "Записки охотника" только по принуждению - по школьной программе. К концу десятого класса - все романы Толстого, но "Севастопольские рассказы" по-настоящему читал через десять лет, в следственном изоляторе питерского КГБ.

Нынче поговаривают о так называемом виртуальном мире... Да я треть жизни прожил в нем. Пример: книга о Марии Стюарт. Автора и не помню вовсе. Но когда "отболел" темой, такой вот стишок сочинился:

Тринадцать лет пробило.

Вдруг замкнут стал и тих,

Что очень удивило

Родителей моих...

Шотландской королеве

Я рыцарем служил.

Подсаживал на луку,

Придерживал коня,

Всегда по леву руку

Скакала от меня......

С ней честь и смерть искал я

В пирах, в беде, в бою.

Так с нею прискакал я

И в молодость свою.

О той "каше в голове", с какой скакал я в свою молодость, наглядный пример - любимые книги в пятом классе: "Последний из могикан" Купера, "Молодая гвардия" Фадеева, "Строговы" Маркова и почему-то два рассказа "Зимовье на Студеной" Мамина-Сибиряка и, что уж совсем непонятно, "Человек на часах" Лескова.

При том я вовсе не был "домашним ребенком". Я был антидомашним ребенком. Сын учителей, никаких особых обязанностей по дому не имея, днями пропадал я на скалах, на Байкале, на поездах - была такая забава: подкатываться на "товарняках", запрыгивая на ходу и спрыгивая, что через много лет весьма даже пригодилось мне, когда, за невозможностью работать по специальности вкалывал составителем поездов на станции Очаково под Москвой.

Теперь удивляюсь: когда успевал читать? В четвертом классе учитель Сергей Тихонович подарил "Плутонию" Обручева. Полез на свою любимую скалу и читал дотемна. Дочитывал под одеялом с фонариком. И учился-то я как попало, потому что читал, и не научился в жизни ничему путному, потому что чтение было непреодолимой страстью. Позже, работая в школе, на уровне "сельского любительства" играл на всех музыкальных инструментах, нот, однако ж, никогда осилить не смог. Слух имел отменный, времени не имел для серьезных занятий чем-либо. Все свободное время поглощало чтиво.

Пришло все же время, когда страсть к чтению обернулась благом. Из одиннадцати лет заключения в камерах, то есть по-блатному - в "крытке", провел я девять. И той сравнительной легкостью, с какой я переносил камерные режимы, тем воистину счастьем, что испытывал в "одиночках",- этим всем обязан книгам. Опекуны из КГБ, изыскивая "подходы на слом", лиши они меня, ну хотя бы на год, чтения - страшно даже подумать - могли бы сломать.

Помню первый день своего заключения - любой, прошедший через "неволю", помнит этот день... За день до того я, директор деревенской школы, выехал с драмкружком "на гастроли" в соседнюю деревню. Приехавшая из Питера группа задержания, не обнаружив меня на месте, помчалась по "гастрольным следам". Арестовали меня прямо за кулисами. Привезли в мою деревню, предъявили участие в подпольной организации, провели обыски в директорском кабинете и в квартире и повезли в Питер. По дороге, удивленные моим деланным спокойствием, несколько раз переспрашивали, понимаю ли, во что влип. Во что влип, я знал. Думал о другом- припоминал, что мне известно про тюрьмы, к чему следует подготовиться. Знание темы - и читал достаточно, и рассказов наслушался в свое время в братсках да норильсках - было. Но была ли готовность?..

Привезли уже ночью. Спал нормально. Утром привели "сопосидельника". Знал - "подсадка". Но мужик вроде бы нормальный. По характеру. Что очень важно в камерном общении. Проворовавшийся прораб какого-то питерского ЖЭКа. В общении не навязчив - так их, подсадок, инструктируют. И слава Богу! Первый день бездопросный - чтоб помаялся. И я маялся... От безделья.

И вдруг в середине дня открывается "кормушка", в кормушке физиономия дамы средних лет, и вопрос: "Книги заказывать будем?"

Так здесь дают книги! Так тогда... Так я тогда всех их в гробу видал! "Сколько можно заказать?" - спрашиваю хриплым от волнения шепотом. "Две книги на неделю", - ответ. "На камеру или на человека?" - "На человека, конечно".

Четыре книги! Не густо, но можно жить. Еще смотря что закажет сопосидельник... Советую - заказывай потолще... Пока он раздумывает, интересуюсь каталогом. Каталога нет. "Библиотека у нас хорошая: заказывайте", - говорит спасительница. Я тут же: "Значит, так. Голсуорси. "Сага о Форсайтах". Есть?" Записывает. "И еще. Горький. "Жизнь Клима Самгина". Только у меня просьба. Нельзя ли в порядке исключения хотя бы два первых тома?" - "Можно".

Я счастлив! Я безмерно счастлив. Только когда освобождался после своих первых шести лет, был счастлив так же.

Мой сокамерник заказал "Подпольный обком действует", кажется, Федорова и "От Путивля до Карпат". Тоже что-то про партизан. К концу недели я и их перечитал.

Ранее не сказал, с детства дан мне был дар быстрого чтения. Не помню, чтобы я когда-либо читал по слогам. Во всяком случае, в первом классе я читал так же, как учительница. Бывало, кто-то сомневался, с толком ли такая скорость чтения. Устраивали проверку. Открывалась наугад страница недавно прочитанной мною книги, зачитывалась одна, максимум три строки, и я тут же продолжал. Не по тексту, разумеется, по содержанию.

В тот же день я составил список "толстых" книг для будущих заказов. "Жан Кристоф" Р.Роллана, "Подросток" Достоевского, "Холодный дом" Диккенса, "Барнаби Радж" его же - десятка полтора... Помнится, что в этом списке был даже Луи Арагон с его толстущим романом "Пассажиры империала".

Тогда я еще не знал, что в награбленной у расстрелянных "тридцатников" библиотеке Ленинградского следственного изолятора КГБ имеются полные собрания сочинений и Мережковского, и Крестовского, и Сенкевича, и Габриеля д`Аннунцио, что есть и Франк, и Булгаков, и дневники Достоевского. Это уже после, освоившись в изоляторе, морзянкой делились мы друг с другом открытиями по книжной части.

А какой там был подбор книг на иностранных языках! К концу почти двухгодичного следственного срока я прочитал на английском полное собрание Хаггарда, несколько книг Хемингуэя, Диккенса - и любимые "Записки Пиквикского клуба", и "Лавку древностей" и "Эдвина Друза"...

Позже повезло мне и во Владимирской тюрьме, где отбыл два с половиной года, - тоже шикарная библиотека. И в московском следственном изоляторе, где торчал полтора года по своему второму делу, победнее библиотека, но жить можно.

Справедливости ради скажу, что не я один спасался книгами - все. Но у других, возможно, были и иные "способы спасения", у меня же были только книги. И еще, правда, стихоплетство. Тоже весьма сильное средство для сохранения формы. Из сотен написанных за одиннадцать лет заключения все же наберется с десяток стихов, которых я не стыжусь, потому что, как говорят, при желании и терпении можно даже зайца выучить играть на барабане.

Желание заполнять чистую бумагу собственными домыслами обнаружилось рано. Но отчего-то стыдился и пресекал. В последние школьные годы и еще несколько лет после школы, до начала "политического шебуршания", вел дневник. Чудом сохранившийся, был он мной уже в 80-х перечитан и уничтожен, как не имеющий ни литературной, ни хроникальной ценностей. Кое-что, правда, пригодилось - так появились в журнале "Москва" биографические тексты "Перечитывая братский и норильский дневники".

Писательством впервые увлекся в лагере. Не от хорошей жизни. Обнаружилась язва желудка, и единственная поза, утихомиривающая боль, - "на карачках" вдруг подвигнула меня на писанину. Так вот, "на карачках", и была "сделана" моя первая книга "Повесть странного времени".

Довольно рано обнаружилось двойственное отношение к писательству вообще и к писателю в частности. С одной стороны, писатель - это ж не от мира сего... Как он все это придумывает, что я читаю не отрываясь, а потом еще и проигрываю в собственных фантазиях да еще и на собственный лад!

Но с другой... В некрасовские времена было такое слово - сочинитель. Это ж убийственно! Ну разве не постыдно всю жизнь заниматься сочинительством? Особенно для мужчины... Вон ведь сколько дел вокруг! Сколько замечательных профессий! Я лично мечтал стать штурманом дальнего плавания... Но с моими познаниями по математике в техникум не поступил бы, не говоря уж об институте. А все почему? Да все потому же! Патологическая страсть к чтению - почти физиологическая потребность - она не оставляла времени ни на что, требующее времени. Где-то на втором уровне сознания я презирал себя за это... Как, думаю, и любой наркоман на одном из уровней сознания презирает себя...

Много позже, когда "сочинительство" стало перерастать в привычку, где-то в начале 70-х, выявилось иное обстоятельство - мне никогда не быть напечатанным в СССР.

Кто прочитал главные мои вещи, согласится, что нет в них никакого особого "обличительства", "контры" и уж тем более политической чернухи. Но напечатанным не быть! Потому что все мной написанное - написано в состоянии полнейшей личной свободы, и это как-то опознается "специалистами" даже в текстах, не имеющих ни малейших политических акцентов.

Под личной свободой я разумею неимение в виду не только возможных цензоров, но даже и возможных читателей. Откровенно эгоистическое бумагомарание на потребу и по потребе души. Но сразу же и оговорюсь, что данное обстоятельство ни в коей мере не соотносимо с уровнем, с качеством. То есть если писательство - субстанция, то состояние личной свободы - всего лишь модус, но не атрибут. Прекрасная литература некоторых советских писателей, имеющих в виду в процессе творчества и цензоров, и читателей, тому подтверждение. Агрессия откровенной графомании и пошлятины в наши принципиально бесцензурные времена - тоже.

Совершенно не воспринимаю литературный модернизм во всех его проявлениях. В.Ерофеев хвастался в одной телепрограмме, что его "Русская красавица" издана в стране миллионными тиражами. Что ж, это не единственное наше достижение последних времен. Знатоки гворят, что мы скоро перегоним развитые и неразвитые страны по распространению спида, по наркомании... По криминалу, похоже, уже обогнали, как и по опохабливанию "великого и могучего"...

Деструктивные времена полны соблазнов. И я себя иной раз подлавливаю на том, что хочется "выдать" нечто этакое, принципиально бесформенное, фантасмагорическое, не обязывающее ни к этике слова, ни к этике мысли, ни к сюжетной логике - что-то вроде пелевинского "Чапаева..."

И удивительное дело! Только в мыслях допустишь таковое намерение, как сразу, почти мгновенно, словно бес в помощь, в голове начинает возникать некий текст, слово к слову лепится, появляется уверенность, что работаться будет легко и весело. Все дурное, от чего чуть ли не аскезой избавлялся всю жизнь, оно вдруг приобретает права... Подскочи к зеркалу и увидишь: физиономия перекошена, на ней готовность к пакости. Становится противно, и желание выпендриваться пропадает.

Если "великий и могучий" видится недостаточным для наиболее полного самовыражения, если тянет "спрыгнуть по уровню" и порезвиться в мутной водичке окололитературного сленга и околоприличного бытия - думаю, что это признак слабости. Путь к оригинальному через безобразное и пошлое - не новость. И никакой это не модернизм, потому что было...

Если человек испытывает удовольствие от описания, положим, естественных человеческих надобностей, что есть тоже жизнь, значит, что-то противоестественное вызрело в его душе и вынесло его по ту сторону красоты, потому что красота - это ж отнюдь не вся совокупность человеческого бытия, человек несовершенен, то есть порочен, хотя бы потому, что смертен. (Правильнее наоборот: смертен потому, что порочен.)

И всякий, овладевший в той или иной степени искусством литературного письма, на уровне подсознания совершает выбор...

Много лет назад был свидетелем спора о моральных границах политического протеста. Тест был таков: предположим, некто, шибко недовольный властью, пришел на Красную площадь, повернулся спиной к Кремлю, сел и нагадил. В знак протеста. Помню, мнение было однозначным: "протестный фактор" не в счет. Элементарное хулиганство.

В литературе нынче полно любителей погадить. К тому же ненаказуемо... Полно таковых в театре, в кино... Или, к примеру, шоу на канале "Культура" под названием "Секс - двигатель культуры" - как раз из разряда мелкого хулиганства-пакостничества...

Но совсем другие проблемы волновали меня, когда увлекся "писательством" всерьез.

По мере моего (не без сопротивления разума) врастания в православную традицию наклевывалась, вылуплялась в сознании другая проблема: роль литературы вообще в радостях и бедах народных; степень соотносимости литературного фантазирования с истинами национальной религии; анатомирующий момент литературного мышления и его взаимоотношение с синтезом бытия основной составляющей любой мировой религии.

Ну и наконец, конкретно: роль русской литературы в трагедиях ХХ века. Кто-то удачно перефразировал известное изречение относительно особенности русского патриотизма: "У всех народов есть своя литература, но только у нас - русская литература!" И верно ведь. Ни в одном народе литература не играла такой роли в формировании общественных отношений, нигде не была она столь откровенно политизирована - поначалу, так сказать, по доброй воле, а потом и откровенно на потребу победившей в России идеологии.

Сколь ни замечательны были достижения литературы в коммунистический период, сколь ни велико ее значение в сохранении языковой традиции- другой фактор или момент был настораживающим и тревожным. Мы, кто понимал неизбежность коммунистического развала, но надеялся на "разумность" этого процесса, что не коснется он самой сути русского государственно-народного бытия, мы видели в советской литературе последних десятилетий этакую "косметическую составляющую". Тот самый критический фактор, стимулятор миллионности тиражей и повальной увлеченности общества новинками отечественной литературы, он, этот фактор по совокупности работал более на нигилизацию общества, нежели на мобилизацию гражданственного сознания, когда единственно можно было избежать смуты со всеми ее последствиями. Справедливо реагируя на социальные пороки, литераторы волей-неволей как бы перехватывали проблему, беллетризировали ее, переводя из сферы гражданской воли в стихию культурно-эмоциональную, где она и застревала беспоследственно, выпадая затем в осадок в виде хохм Жванецкого и его команды. То уже были веселые похороны социальной проблемы...

Нет ничего более чудовищного, чем хохот народа по поводу собственной несостоятельности. Но ведь даже формулу сочинили, что, дескать, пока мы способны смеяться над собой - мы живы. Неправда. То судороги пораженной проказой нигилизма гражданственности. То хохот полупокойников.

Я склонен иначе оценивать факт, коим мы столь горды: что русские самый "читающий", самый "библиофильный" народ в мире.

Всякий отмеривает по себе, будучи, возможно, и не правым в таковом "отмеривании". Но если б в детстве и юности не был я столь "проказно" поражен страстью к чтению, скольким бы полезным вещам мог обучитьсярассуждение в духе протестантизма... Но ведь я так хотел стать штурманом дальнего плавания!..

У Ключевского есть одно прелюбопытнейшее замечание относительно происхождения русской интеллигенции. Не из гнезда "птенцов Петровых" выводит он русского интеллигента, как это у большинства славянофилов, а из монастырей. Монах-книжник, а затем и мирянин-книжник, судящий о жизни не по самой жизни, но по книжным описаниям ее, - вот первый русский интеллигент, тот самый, что в конце ХIХ века уже видится членом некоего клана, характеризуемого идейностью своих задач и принципиальной беспочвенностью оных идей.

И тут напрашиваются несколько вопросов.

Литература, если вынести за скобки фактор творчества как некую общепризнанную самоценность, способствует устремлению человека к идеальному бытию или отвлекает его образцами фантастических, то есть попросту выдуманных сюжетов, сколь бы ни претендовали эти сюжеты на обобщение и типизацию?

Легко заметить, что реальное влияние на поведение людей имеет малохудожественная литература. "Что делать?" Чернышевского, "Мать" Горького и тому подобные, социально ангажированные продукты литературного труда, разве идут они в какое-нибудь сравнение по мобилизационности своей с романами Достоевского, положим, каковые лишь увеличивают количество "роковых" вопросов к сути человеческого бытия, но ответов не только не дают, но, более того, ставят под сомнение ранее предложенные ответы. Иначе говоря, литература - она только для души или также и для духа?

С западной литературой вроде бы все ясно. Она - чтиво, она для души, для добропорядочного отдыха ее. Столь любимые мною Диккенс, Бальзак, Стендаль - они полностью соответствуют определению, бытовавшему в России в середине ХIХ века - сочинитель! Но рискнет ли кто-нибудь назвать сочинителем Достоевского? И его ли одного?

Что же такое привнеслось в русскую литературу, что она получила в России истинно социальный статус? И на добро ли сие или на худо?

Очень даже мне были понятны терзания Владимира Крупина, который одно время, где бы и по какому бы поводу ни выступал, непременно "лягал" русскую литературу как главную виновницу всех русских бед. Он даже предложил экзотическую концепцию аморальности самого процесса сочинительства, суть какового в том, что автор придумывает людей, но дает только образы их, сколь бы скрупулезно ни описывал он при этом их внешность и характер.

И бродят где-то в виртуально-параллельном мире недоделки и калеки: кто без рук, потому что автор ничего не сказал о них, кто без глаз, кто голенький - автор ничего не сказал об одежде... Бродят и мучаются, страдают и проклинают своих творцов, и - как знать? - не предъявят ли счет им, самоуверенным и самомнимым, на Страшном суде?

Признаюсь, силен был искус украсть идею и сочинить фантасмагорический сюжет, где онегины, печорины и братья карамазовы обдумывали бы способ прорваться в реальный мир и по справедливости разобраться со своими творцами!

Главным же в крупинских терзаниях была посылка, что русская литература подготовила все прелести ХХ века в России. Посылка не без повода, что и говорить. Но тему эту длить не стану, потому что, во-первых, проблема неразрешима. Понося литературу, Крупин от сочинительства отнюдь не отказался, хотя одно время и обещался писать только о реальных людях и событиях. Но затем дал в редакцию "Москвы" "нормальную" повесть, и мы ее печатали...

Во-вторых, почему не хочу "заводить дело" на русскую литературу - имею свою концепцию относительно творческого инстинкта человека вообще, усматривая в слове "творчество" намерение превзойти Творение Бога- в одном случае, уподобиться Творцу - в другом, "расшифровать" смысл Его творения - в третьем и т.д.

Для подлинно воцерковленного человека главная истина о мире - вся в нескольких текстах. Все прочее он рассматривает как попытки (удачные или не очень) комментария и толкования Творения. Но он же, человек воцерковленный, весьма иронически относится к тому ореолу чрезвычайности, каковым извечно окружают себя люди художественного творчества, ибо гордость - то из арсенала совсем другого мирового персонажа...

Вообще есть мнение, что культура как совокупность творческого продукта люциферична по определению. Для меня мучителен допуск такого суждения в сферу убеждений, но полностью игнорировать его я тоже не могу. И однажды, когда отчего-то особенно был напряжен этой темой - было то во Владимирской тюрьме году в 70-м, - сочинились строки, каковыми, возможно, и закончу тему:

Когда в соблазнах вязнет вера,

А сны возмездия страшны,

Я в колесницу Люцифера

Впрягаюсь сотым пристяжным.

Мой Пегасенок хил и срамен,

Но все ж Пегас, а не ишак.

И я, бодрясь, чеканю шаг.

Неслышный в общей фонограмме,

В упряжке краски, звуки, строки

Все густоплодие веков:

Таланты, гении, пророки

Пяти земных материков.

И мне ль не честь. Я горд и пылок,

И пьян тщеславьем без вина...

К бичу отзывчива спина.

К печали Бога глух затылок.

Пегасы ржут - под хвост вожжа им!

Блажь люциферовских веков:

Творим, вещаем, восхищаем,

Освобождаем от оков...

Грехи мои стыдны и тяжки.

Добра от худа не ищи...

Но больно бдителен Ямщик,

Чтоб отстегнуться от упряжки.

Благоговейно в жилах стынет

Кровь на могучий, властный зык.

Бичом надежд, бичом гордыни

Вновь подстрекается язык.

Страстям словесного улова

Цена щедрей день ото дня.

А в гроб с собой возьмем три слова:

Помилуй,

Господи,

меня!

Последняя строка - дань логике стиха. Ничего, ни единственного слова не возьмем мы с собой ТУДА. Уход в безмолвие безмолвен. Все остается людям банальность: что было особо дорого - никому не нужно, а это ведь чувства, коими сопровождалась жизнь. Но у каждого жизнь своя и свой строй чувств, сопровождающий жизнь...

Что до стиха, то, имея в сознании такой вот допуск к пониманию художественного творчества, только допуск, но отнюдь не убеждение, я, тем не менее, ни разу публично не назвался, не представился писателем и слово "творчество" применительно к себе не употребил. Стеснялся. Стыдно быть в жизни только сочинителем и больше никем. В наши времена, по крайней мере. И, может, очень даже правильно, что большинство ныне пишущих так или иначе задействованы где-то еще и кормятся не писательством, но прочими делами и службами.

И при всем том слово ПИСАТЕЛЬ и ныне, когда и сам так или иначе "пишущий", душой воспринимается так же, как, положим, "художник" или "композитор", то есть как явление особенное, обязывающее к уважению. Сам себя рядом с этим "особенным" ощущаю любителем, экспериментатором. Радует и удивляет, что кому-то нравится то, что пишу. Но всегда, когда радуюсь и удивляюсь, как душ холодный - сравнение с кем-то, кто действительно ПИСАТЕЛЬ. Сидя за одним столом с Балашовым, к примеру, злобно подавлял в себе чувство самозванства. Потому что его книги - это работа, по моим понятиям и привычкам - адская работа. В то время как все, что насочинял сам, - всего лишь развлечение и отвлечение от чего-то иного, что приелось, или утомило, или осточертело.

Те же покойные ныне Балашов, Залыгин, Можаев, Астафьев и живущие, дай им Бог времени, сколько вынести смогут, Солженицын, Распутин, Белов... И много их... Они в моем сознании в одном ряду с теми именами, что еще с раннего детства навсегда застолбились в жизни, как спутники и попутчики в самом добром и важном смысле этого слова.

Скорее всего, неправильно выстроилась моя жизнь, как принято говорить, в целом. И первопричина этой неправильности - неестественная страсть к чтению. В любой жизненной передряге, если поднапрягусь, усматриваю все то же - слишком долго на жизнь смотрел сквозь призму писательских вымыслов и домыслов.

Но сожалеть о жизни - это уж совсем пошло и банально И потому - слава книге как странному и дивному продукту человеческой культуры. Слава! Потому что по какому-то особому отсчету жизнь прошла в постоянном сопровождении радости, то есть горести, коих тоже хватало, радостями гасились - а это ли не удача?!

Счастье

11 июня 73-го года теплым солнечным днем мы с женой заходили в тайгу. Впереди нас по тракторной тропе (именно так) тащился трактор с прицепом, загруженным пустыми бочками под черничное варенье, мешками с сухарями, ящиками с тушенкой, суповыми пакетами, сахаром, крупами и нашими вещами, необходимыми для длительного проживания в тайге. В числе необходимых гитара, три тома Джека Лондона, один томик Гегеля и "картотека" по русской философии, составленная во Владимирской тюрьме и по "ментовской" доброте вынесенная на волю.

Мы не просто заходили в тайгу - так принято говорить, - мы уходили в тайгу. Уходили не только от людей, что в первую очередь, но главное, пожалуй, от проблем самого разного рода. Во-первых, от так называемого "гласного надзора", к каковому я был приговорен при освобождении из Владимирской тюрьмы, и во-вторых, от того самого, что мучило и терзало души интеллигентов и всяких разных разночинцев века ХIХ... Имя тому мучению было: "Что делать?"

И верно! Ну что делать человеку с моей биографией средь людей Страны Советов, все еще играющих (теперь уже определенно не всерьез, а точнее сказать - играющих в поддавки) с когда-то на весь мир заявленной идеей "построения коммунизма" сперва сплошь и везде, а чуть позже в отдельно взятой?

В феврале того года я вышел из тюрьмы изгоем в самом чистом смысле этого слова: не имел жилья, права работать по профессии, проживать в столицах республик, в приморских и припограничных областях, за душой ни рубля...

"Выписали" меня под гласный надзор в Белгородскую область - место проживания моих родителей-пенсионеров - и "предписали" в течение месяца устроиться на работу. Каждую неделю я был обязан являться в милицию и "отмечаться": дескать, тут я... Запрещалось посещение "общественных мест" кинотеатров, ресторанов... Не припомню что-то, другие "общественные места" существовали в то время или нет?..

Была пауза, пока "ориентировка" на меня шла до Белгородчины, дней десять, наверное. Я проторчал их в Москве. На вечеринке в честь моего освобождения познакомился с женщиной и, не имея времени на долгосрочное ухаживание, женился немедля, и с тех пор вот уже тридцать лет плохо ли, хорошо ли... как по жизни положено - и плохо и хорошо - тянем лямку... или бечеву жизни...

За это же короткое время успел я посотрудничать с первым в стране самиздатским журналом "Вече" Владимира Осипова: готовили ответную статью на "инструкцию" по борьбе с русофильством и православием будущего "прораба перестройки" Александра Яковлева...

Без малого через двадцать лет исключительно по ходатайству великой нашей певицы Ирины Константиновны Архиповой композитору Георгию Свиридову, к тому времени весьма обнищавшему, и мне были присуждены премии города Москвы. Премии вручал нам только что сменивший на посту мэра-"хихача" Гаврилу Попова Ю.Лужков.

Столы правительственного зала, где происходило вручение премий, были завалены дивными яствами... Слева рядом с нашим столом, где сидели мы со Свиридовым, - Александр Яковлев, улыбающийся, дружелюбный... Пару раз сделал он попытку контакта... Я - понятно... Но и Свиридов от контакта уклонился вполне категорично.

* * *

Жена уволилась с хорошо оплачиваемой должности в техническом министерском журнале, и мы махнули на Белгородчину, где два месяца я пытался найти работу. Подзаконные акты... Не было им числа. В том числе "акт", запрещающий принимать на "разную работу" людей с высшим образованием. Под этим предлогом - от ворот поворот. В конце концов я предложил моим надзиральщикам из милиции отпустить меня в Сибирь к родственникам, подписал обязательство немедленно по прибытии на место отметиться в органах и соблюдать и далее все правила, предусмотренные гласным надзором. Так мы оказались в моем родном Иркутске. Слава бюрократии! В милиции, куда я заявился в срок, сказали, что пока "дело" на меня не пришло, им до меня никакого дела. "Дело" пришло в Иркутск тогда, когда срок надзора уже кончился, и еще через год при очередной прокурорской проверке в столах иркутской милиции был обнаружен "незакрытый надзор" - шорох! Кому-то по шапке за халатность... Но меня это уже не касалось.

Итак, в середине июня, когда склоны прибайкальских падей-ущелий покрываются дивными цветами, но когда в тайге еще ни ягод, ни грибов, ни орехов - в это время мы заходили в тайгу на постоянную работу. Я - сторожем базы зверопромхоза с окладом в шестьдесят рублей, жена - разнорабочей без оклада.

Кстати, о том самом, минимальном - шестьдесят рэ. Сотни тысяч медсестер, нянечек, экспедиторов, сторожей, уборщиц, учителей малокомплектных школ... Когда-то я пытался прикинуть, сколько так мило называемых простых советских людей существуют на эти самые шестьдесят. Несколько миллионов... Я жил на шестьдесят. Знаю, что это за житье. Невозможное. Нужно либо прирабатывать, либо приворовывать.

Мы с женой надеялись на силы, каковых у нас, казалось, не счесть, как "алмазов в каменных пещерах". Тайга прокормит, тайга уважает силу - мускулы рук, мускулы ног и настырность, тайга расступается перед оптимизмом, она просто стелется перед ним мягким мхом, и если иной раз и хлестнет веткой по морде, так это исключительно, чтоб шибко не зарывался и почтение имел к окружающей среде.

Прибайкальская тайга - это гористое плато, на которое надо подыматься. Когда поднялись, оказались на хребте гривы. Слово "горы" не употребляется. Гора - это... Вот тебе ровное место, а напротив гора ни к селу ни к городу. В тайге же не горы, а гривы, с вершины-хребта одной видишь хребет другой, третьей - окаменелые и заросшие кедрачом волны давнего "возмущения" земной коры. Теперь же никакого возмущения, но сплошная благодать для человеков, готовых и способных на любой "вкал" (от слова "вкалывать").

База промхоза - это на поляне гривы с малой вырубкой; прежде прочего избушка сторожа, сарай для хранения продуктов и всякой охотничьей снасти, сетки на деревянных кольях для сушки орехов, барак с нарами для переночевки или даже временного проживания сезонных наемных рабочих. Малая вырубка кедры на поляне вырублены лишь частично, потому, когда первым утром вышел из зимовья, пощурился на восходящее из-за восточной гривы желтое солнце, тотчас же услышал стрекот бурундуков на ближайших - пять шагов от зимовья - кедрах.

Задним числом засчитываю эти минуты первыми минутами счастья!

Счастье - понятие эфемерное, некая мнимо реальная субстанция душевного состояния. Время длительности состояния - от мгновения до весьма скромной суммы мгновений, только и всего. И лишь в ретушированной и сознательно отредактированной ретроспекции оно, счастье, может видеться и смотреться как некий период времени, имеющий вполне впечатляющую длительность.

Так оно и есть! Сегодня, спустя тридцать лет, наше с женой пребывание в прибайкальской тайге вспоминается как счастье. Каковым же было реальное наполнение сего благого состояния?

Во-первых, я вдвоем с любимой женщиной оказался на необитаемом острове, только в отличие от острова (части суши, водой окруженной) прямо от порога нашего зимовья рождалась, затем, поизвивавшись меж мхов и голубичника, сползала с гривы тропа свободы. Подчеркиваю - прямо от порога, так что не было надобности раз от разу отыскивать ее бдящим свободу взором. Захотел ступай и топай.

Во-вторых, лето выдалось солнечным, таким оно, по крайней мере, запомнилось с того самого "захода в тайгу", когда мы с женой шли на гриву налегке, а все наше тащил впереди нас гусеничный трактор, ведомый пьяным трактористом по фамилии Оболенский. Я этого Оболенского описал и в "Гологоре", и в "Третьей правде" - там он персонаж не просто значительный, но и значимый.

В третьих, мы с женой были фактическими хозяевами громадного кедрово-таежного пространства, где все прочие, с наступлением сезона приходяще-уходящие, именно так к нам и относились - как к хозяевам, и поскольку, осчастливленные бытием, мы своего положения никак не подчеркивали, но напротив, держались с таежным людом скромнягами, нас уважали и даже почитали.

Так что какой эпизод ни вспомню - счастье! Положим, первые дни. Жена приводит в порядок весьма загаженное бичами зимовье, вьет гнездо, это счастливый дар ее натуры - вить гнездо в каждом месте даже очень временного приземления. А чем занимаюсь я, мужчина?

Собираясь в тайгу, запаслись двумя ружьями, свинцом, порохом, пыжами, гильзами, пистонами. Той жратвы, что набрали в аванс под мою минимальную, надолго не хватит. И вот я за самодельным столом, что напротив печи для сушки сырого ореха, заряжаю патроны для будущего промысла. Последний раз я проделывал сию работу лет в четырнадцать, все тонкости дела, естественно, позабыл...

Забиваю пистон в гильзу металлическим молотком, пистон идет вкось и взрывается в руках. Мера пороха - да как ее угадаешь? Сыплю наугад, дробь наугад, пыж заливаю стеарином, первый изготовленный патрон вставляю в двустволку, отхожу на десяток шагов и стреляю в стволину ближайшего кедра. Отдача приклада швыряет меня на землю. Хорошо, что еще патронник выдержал. Уменьшаю дозу пороха, увеличиваю дозу дроби, комбинирую с пыжами...

Все равно первые мои охотничьи опыты ошарашивают: с пяти метров стреляю рябчика. Все ветки вокруг него разлетаются в труху, рябчик же благополучно усвистывает прочь. Иногда над моей головой. Хорошо, что хоть не гадит на голову от презрения.

Помню злость и досаду. Но высшей памятью помню - счастье!

Или. Участок тайги, что достался нам во владение, незнаком. И каждым утром, как только спадет роса, закинув двустволку за плечи, наугад выбрав направление, иду "зубрить" местность. Причем не бескорыстно. Высматриваю черничные и брусничные места - по сезону будущий наш приработок. Помечаю участки тонкого кедрача промеж сосняка, там шишка поспевает раньше, можно обколотить участок до того, как попрет "контрактник". Особенно меня волнуют места, где гнездуют копылухи. Сейчас они ружью недоступны, но со временем это же не конинная тушенка, от которой уже по третьему разу с души воротит, это свежатина!

Обежав два, а то и три десятка километров, в зимовье возвращаюсь развалиной. Сказывается бездвижное тюремное бытие. А в зимовье что? А там жена, еще с утра отсортировавшая казенную крупу от мышиного помета и сотворившая из еще довоенного НЗ, ныне щедро раздаваемого таежникам и геологам, дурманно пахнущую съедобность.

Счастье! Но еще неполное. Вдруг по рубероидной крыше зимовья не надрывно и вызывающе, но этак вполне минорно и ненавязчиво барабанит дождик. Тогда на столике, вколоченном в пол у окна, зажигается солярой заправленная лампа, и я, сытый и отдохнувший, сижу и пишу "Третью правду", повесть, сюжет каковой задумал и обдумал еще во владимирских камерах, а вокруг меня в зимовюшке и тепло, и уют, и женщина, до моего появления на ее горизонте пересекавшая московскую кольцевую только в крымском направлении, но осваивающая ныне "робинзонизм" так, словно всю жизнь к тому готовилась.

Иногда, когда пишу, напротив, на жердевых нарах, сидит тракторист Оболенский, как всегда - рожа в мазуте. Жадными глотками всасывает в себя крепко заваренный чай. Иногда так же напротив - Андриан Никанорович Селиванов, хитрый, расчетливый таежный добытчик, чай пьет мелкими глотками, многозначительно щурится на коптящую лампу... А я сочиняю про них небылицу под названием "Третья правда"... Литература, она же всегда нечто среднее между былью и небылью...

* * *

А выходы из тайги и возвращения! Сухари, что в бумажных мешках... Мы, конечно, едим их, хотя это всего лишь оптом собранные объедки из разных столовых... Иной такой сухарь с отчетливыми следами зубов первичного потребителя... Но хочется свежего хлеба и картошки. И тогда, оставив жену хозяйничать, я спускаюсь тропой до Култукского тракта, там ловлю попутку, чаще всего громадину "скотовоз", и качу до Слюдянки. На сэкономленные гроши закупаю картошку и хлеб, ночую у давнего приятеля и "с ранья" назад. За спиной не менее тридцати килограмм. Уже отработан ритм хода-подъема, известны места отдыха - все известно...

Однажды уже на подходе к зимовью - теплый дождь-ливень. Сняв с себя все, вплоть до брюк и майки, укутываю рюкзак, чтоб не размок хлеб, и иду в одних трусах по тропе и во всю глотку ору сперва арии из опер, но арии к "ору" не приспособлены, они приспособлены для пения. Тогда ору "пугачевскую" про арлекино, она так написана, что можно орать во всю мощь глотки... Мокрый до пяток, Боже, как я счастлив, потому что знаю: зимовье натоплено, ужин готов, меня ждут, и что еще нужно человеку, напрочь выбросившему из мозгов всякие "что делать?" и "кто виноват?" и настроившему душу исключительно на литературную рефлексию относительно всего, что способно раздражать и будоражить - самая "пользительная", безопасная и к тому же продуктивная форма рефлексии.

Отдых - только сон. Если не иду с обходом, ручной пилой пилим-валим сухой сосняк, распиливаем на чурки, потом колю на полешки и выкладываю поленницу под наспех сколоченным навесом с недождевой стороны. Мы готовимся зимовать, а на зиму дров никто не может сказать, сколько надо. Чем больше, тем лучше.

Копейки-заначки кончаются. И тут подбрасывают работу. По ранней весне прошел тайгой ураган. Корни кедра стелятся вширь, в скальную труху не впиваясь. Потому кедр, особенно старый, высокий, дубняк по-местному, первейшая жертва урагана. От базы во все стороны тропы к участкам- там в сезон, где-то с середины июля, "договорники" заготавливают для промхоза ягоды и орех. По этим тропам на лошадях-монголках вывозится продукция на базу.

Предложенная работа - расчистка троп от кедровых завалов. Мне пригнали в помощь двух лошадей и вручили пилу "Дружба" с парой канистр бензина. Три рэ семьдесят коп за расчистку километра тропы. При иных обстоятельствах сущая каторга. Полутораметрового обхвата "дубняк" завалился поперек тропы, да еще провис... Десять сантиметров резки - и пила зажата. Топором вырубаешь слеги, укладываешь крестовинами, чтоб руками пилить, а ногами отжимать провис ствола. Полдня на один такой завал. А завалы по полдюжине на километр. Какой уж тут заработок. Жене предложено собирать брусничный лист, сушить и сдавать - копейки за килограмм. К счастью, пошли грибы. Прямо вдоль тропы маслята и моховики. Грибы на первое, грибы на второе с остатками круп и макарон. К тому же освоил я науку обеспечения кучности дробного заряда. И теперь, когда выходил на обход, двустволка уже не за плечами, она в руке и на плече, оба бойка взведены - стреляю с руки все, что движется, потому что все, что движется в тайге, все съедобно.

Однажды - дивное полнолуние. Громадный желтый кругляк завис над соседней гривой и медленно вползает на небосклон.

"Поедем, красотка, кататься!" - предлагаю я жене и седлаю обеих лошадей. От базы вдоль гривы километра на четыре укатанная тракторная дорога. Без седла я не усижу на лошади и километра, зато в седле хоть так, хоть этак, то есть боком, хоть с уздой, хоть без. Монголки рысью не умеют, с шага сразу в галоп. Зато не галопируют - стелются вдоль дороги. Все это конспективно объясняю жене, до того видевшей лошадь в основном в кино. Возмущен ее робостью, оскорблен неразделенностью настроения. Не уговариваю заставляю водрузиться на кобылу. Ну, как же! Такая луна и дорожка прямая! Это ж на всю жизнь запомнится! При посадке лошадь наступает копытом жене на ногу, я слышу вскрик, но не обращаю внимания: я уже вижу, как мы вдвоем скачем по ночной безлюдной, луной высвеченной тайге.

Ох уж эти городские женщины! Никакой романтики! Подумаешь, кобыла на ногу наступила! Ведь такое мгновение может и не повториться более!

А тут еще вспоминаются какие-то австралийские стихи, кажется, маршаковского перевода. Двое скачут по степи... Что-то вроде: "мы долго с ней скакали... в какой-то... тишине. Лик милой Мэри Кэмпбел был светел при луне".

Кручусь на лошадке, кричу со злобной досадой: "Ну что ты там! Скачем или нет?!"

Только кобыла, наступившая на ногу моей жене, умней меня, понимает кто на ней, упрямо разворачивается назад через кусты. Я взбешен. "Да что же ты! - ору. - Второй такой ночи может и не быть! Ну, это же просто!" Но чертова кобыла ко мне уже задом и мелким шажком предательства назад, к зимовью.

"Ну и черт с тобой!" - кричу в ярости - и!.. Мой конек знает, что мне надо. С места в галоп! Луна? Да, но на небе! Я же впереди себя не вижу ни деревьев - сплошная темная стена, ни поворотов дороги, потому и отпустил узду - конек, он все видит, все знает, где надо - в лет, где надо, осадит вовремя... Два, три раза летаю я по дороге туда-обратно, туда-обратно... Я говорил о счастье, да? Вот оно! Если есть какой-то смысл во фразе: "Душа поет!" - так вот, истинно поет! Никакой алкогольный хмель не сравним, само сравнение - пошлятина!

Душа продолжает петь, когда возвращаюсь в зимовье. К разочаровавшей меня жене вполне снисходителен... Что ж, дескать, не всем дано... Перевязанной ступни не замечаю...

Зато много позже и уже совсем в иных условиях сочиню я стих про ту ночь. Это к тому самому вопросу, из чего рождаются стихи.

Мы уходили от тумана

на длиннохвостых кобылицах,

росу копытами сбивая,

в росе копытами звеня.

Сквозь удила храпели кони,

хлестали гривами по лицам,

и в нашем радостном побеге

ты не отстала от меня!

Мы уходили от тумана,

и мы неслись, и мы летели...

и все случилось, как случалось

в забытых юношеских снах,

мы в этом яростном галопе

смогли познать на самом деле,

что могут двое, если двое

на стременах!

Без колдовства и без обмана

вдруг стала явью небылица

в одном рывке, в едином вихре

навстречу призрачности дня

мы уходили от тумана

на длиннохвостых кобылицах,

и в нашем радостном побеге

ты не отстала от меня!

Когда-то и у кого-то, возможно, стихи и рождаются из мусора, но не в данном случае. По существу, здесь все правда. Наш с женой рывок из Москвы в неизвестность - все было именно так: плечом к плечу. И сколько в этой неизвестности случилось всего и всякого - разве только врагу в дурном настроении пожелаешь...

И по прошествии лет нет, не забылось, как, пытаясь выкарабкаться из нищеты, ползали мы в тайге по сезонью, собирая сперва жимолость, потом чернику, потом бруснику... Как, нагруженные (я по тридцать, жена по двадцать килограмм), перлись мы сперва по тропе до тракта, попуткой до Слюдянки, электричкой до Иркутска, как ходили по домам и уговаривали купить у нас по дешевке таежные дары, как торговали у поездов по стаканчику...

Как потом ушли бичевать на кедровый промысел, выматываясь до изнеможения, в итоге оказались ни с чем и, изгнанные из тайги бдительными органами, приткнулись нищие в Иркутске, где жена устроилась комендантом и на полставки уборщицей общежития медучилища, а я там же кочегаром, конюхом, дворником и по совместительству - вышибалой. Вся сексуально озабоченная шпана района ежевечерне штурмовала прибежище иногородних девиц...

Уборщица по штату, жена чистила и скребла туалеты в помещении; я, как дворник, чистил наружные, иногда не выдерживал, особенно зимой, тошнотой захлебнувшись, и тогда жена брала лом в руки и шла долбить... Известно что...

Вот куда мы "уходили от тумана на длиннохвостых кобылицах".

Только нынче эти тошнотворные стоны не в счет. Когда вспоминаем тайгу, светлеем лицами, потому что хотя бы в сравнении с тем, что было потом, таежная наша одиссея навечно запечаталась в памяти как, ну, положим, не сплошное, но во всяком случае часто и мощно испытываемое и переживаемое чувства счастливости.

В камере моего второго срока буду я писать жене ободряющие строки:

Обмануты вещими снами,

Поверим, что жизнь не окончена.

Все злое случилось не с нами,

А с кем-то, прошедшим обочиной.

И снова дорога брусничная

Кедровым кореньем подкована,

Все главное, важное, личное

У нас в рюкзаках упаковано.

Во все, до сих пор невозможное,

Мы снова уверуем истово.

Распахнутся пади таежные,

Расстелются тропы змеистые...

И нынче грустно и умильно смотрим на сохранившиеся фотографии, снимки подтверждают, свидетельствуют - оно было, стихийное, нерефлектируемое счастье, иначе зачем бы их хранить, фотографии эти...

Или вот еще: стоим мы с женой на том самом месте, где великая Ангара выпадает-вытекает из великого Байкала. С другой стороны ангарского пролета, из-за горы, что над поселком Листвянка, выплывает-возносится красный шар луны. Он так огромен, как бывает огромен, рассказывают, только в африканских пустынях. Только в пустынях, сколь ни велик шар, он все равно далеко. А тут - рукой подать - красно-оранжевое чудище с таинственной ухмылкой... И тотчас же с того ангарского берега к нашему - красно-оранжевая дорога и прямо в ноги упирается, если ноги у самой воды. Иноприродная плотность лунной дороги до того обманчива, что от отчаяния вопиешь к разуму, чтоб не ступить и не зашагать... От соблазна шаг назад. А шар завис над горой в раздумье: дескать, ну что им еще надо, людишкам - мотылькам вечности...

В который раз вспоминаю песенку, что пела к ночи мне бабка моя премудрая, песенку про мотылька: "Но не долог мой век, он не доле и дня. Будь же добр, человек, и не трогай меня!"

"Не надо, - шепчу про себя, - не искушай!" Я же знаю, будут еще искушения настырнее и наглее, а ситуации куда как безысходнее. Может, тогда и сломаюсь. Нынче же пусть будет только красота мира Божьего, пусть ее будет как можно больше, чтоб потом, как у Бунина:

...и шмели, и колосья, и жара, и полуденный зной.

Срок настанет, Господь сына блудного спросит:

"Был ли счастлив ты в жизни земной?"

И забуду я все...

Так вот, я пока не уверен, что "забуду все", потому и сбрасываю в копилку те мгновения счастья, что выпадают на долю, их уже немало, копилка позвякивает, едва потрясешь... Но "к милосердным коленям припасть" я еще не готов, я еще на промежуточной стадии, на гумилевской, пока я только готов и это уже много,

...представ пред ликом Бога

С простыми и мудрыми словами,

Ждать спокойно Его суда.

То есть я еще в гордыне, еще в заначке уйма всяких дерзостей и непрощений.

* * *

Не знаю даже, отчего, решив поговорить о счастье, уперся именно в этот краткосрочный эпизод таежного бытования.

Наверное, надо было начать с иного. Сколько было радостных встреч и общений, сколько замечательных, неповторимых людей, каждый в свое время так или иначе повлиял на выпрямление моего вихляющего комсомольского позвоночника, сколько великих имен прошлых эпох помогли определиться по отношению к самому главному, что и было и остается первичной темой и слова и дела, - к России...

Счастье - это ведь иногда просто удача. И разве не удача свела меня в разные времена с такими людьми, как Игорь Ростиславович Шафаревич, Ирина Константиновна Архипова, Александр Викторович Недоступ, Георгий Васильевич Свиридов, Илья Сергеевич Глазунов....

А дивная, милая Татьяна Петрова - некоторые ее песни хоть в сотый раз слушай, все равно слеза......

Наконец, как порой кажется, почти отеческое отношение Александра Исаевича Солженицына...

И как-то само собой сложившиеся почти братские отношения с Валентином Григорьевичем Распутным...

Или вот еще: Николай Ефграфович Пестов. Профессор химии, ушедший на пенсию и двадцать лет жизни посвятивший распространению Православия в атеистической стране, величайший и скромнейший подвижник: каждая встреча с ним в тяжкие для меня 70-е - тихий праздник души.

Бог мой! Да только начни перечислять прекрасных людей, с кем сводила жизнь - конца списка не видно!

Игорь Вячеславович Огурцов, в полном смысле давший мне путевку в жизнь, и его друзья-соратники - все навсегда в сердце и памяти, как и Юрий Галансков, Владимир Осипов, Василь Стус, Михайло Горень - тюремно-лагерные мои друзья. И пожизненный друг - Владимир Ивойлов (с восемнадцати лет и до дня последнего, да отсрочится он - его и мой)....

* * *

Жизнь по определению не может быть счастливой, если она рано или поздно (и очень часто тяжко) кончается. Значит, все дело в мгновениях счастья, но, разумеется, не просто в количественном их значении. Сначала, наверное, обособляется нечто, что почиталось важнейшим в жизни, и это обособленное, как бы заново переосознанное, просматривается, по степени добросовестности памяти, сквозь ракурс успеха, удовлетворения, удачи, счастливых случайностей, наконец.

Можно предположить, что чем больше было счастья в жизни, тем мучительнее исповедь про грехи, потому что контрастность... Она выпячивает... Не позволяет памяти запамятования... Еще очень важно, как самому себе видится прожитая жизнь. Говорил, кажется, уже, что нравится кем-то сказанная фраза: "Так прожил я свою жизнь, которую всю сам для себя выдумал".

Увы! Красивая фраза, не более. Куда как точнее и суровее другая, всем известная: "...чтоб не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы..." Мне кажется, что я знаю много таких людей, кто данной мукой справедливо не томим. Но всякий знает сам себя без снисхождения, то есть всякому про то видней...

Поскольку лично моя жизнь сложилась таким образом, что ни к какому конкретному и нужному делу я вовремя пристроенным не оказался; поскольку прежде всякого выбора жизненного пути или одновременно с тем почему-то озаботился или, проще говоря, зациклился на проблемах гражданского бытия; поскольку, опять же, такое "зацикление" далее уже автоматически повлекло за собой соответствующие поступки и ответственность за них; поскольку все это именно так и было - то чем же мне за жизнь свою похвастаться да погордиться?

Не книжками же моими, которые нынче никому не нужны. Не "тюрьмами и ссылками" - на фоне нынешних людских страданий и крови, проливаемой то там, то тут определенно ни в чем не повинным поколением...

Всего в жизни было в достаточной мере: дивные рассветы разных широт, интереснейшие люди, честные книги, красивые женщины... Искушался ненавистью, наслаждался любовью, преодолевал боль...

Только по пришествии некоего возраста происходит нечто вроде пересортировки жизненного опыта, и за скобки выносится наиглавнейшее, чем не грех и погордиться.

Когда-то, еще в мордовских лагерях, пытался переводить наиболее известных поэтов бывших советских республик. Так вот, у армянского поэта А.Туманяна обнаружил строки, которые не просто запомнились, не просто запали в душу, но стали как бы рефреном-критерием... Приведу в сокращении и извинюсь за непрофессионализм перевода.

Устала мысль от дел и бед мирских.

Но, в бесконечность устремляя взор,

Я каждый раз оглядываюсь с болью,

Когда услышу голоса страданий

Моей страны

И вижу: с Запада

Бездушной черной тучей

Рожденные в трясинах суеты,

Рабы машин и золота рабы

К Божественной душе моей отчизны

Крадутся и теснятся хищной стаей,

Толпою ненасытных людоедов.

И одеваются долины в траур.

И только горькие и плачущие песни

Среди развалин

И вытоптанных ложью

Традиций и обычаев народа.

Но в светлый день рассвета и возврата

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Тысяча тысяч нимбоносных душ

Нам возвестят улыбками надежды

О возрождении души моей страны.

И тот, кто в годы бед и испытаний

уста свои не осквернил проклятьем,

Словами чистыми и песней новой

Прославит душу моего народа.

Новые песни с чистыми словами - то дело будущих поколений.

О себе же с честной уверенностью могу сказать, что мне повезло, выпало счастье - в годы бед и испытаний, личных и народных, ни в словах, ни в мыслях не оскверниться проклятием Родины. И да простится мне, если я этим счастьем немного погоржусь...


Viperson

Док. 644972
Перв. публик.: 06.12.10
Последн. ред.: 06.12.11
Число обращений: 0

  • Леонид Бородин: Без выбора

  • Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``