В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
глава седьмая Назад
глава седьмая
Из жития Евдокии-великомученицы

Избенка у Калины Ивановича не лучше и не хуже Мотанихи. Того же доколхозного образца: когда каменку затопишь, из всех щелей и пазов дым. Но местом повеселее - на угорышке, на веретейке, возле озерины, в которой и вечером и утром покрякивает утка: толсто карася. В солнечный день с угорышка глянешь - медью выстлано замшелое дно.

И еще была знаменита эти изба своим шатром - высокой раскидистой елью, которая тут с незапамятных времен стоит, может еще со времен Петра Великого, а может, и того раньше. И с незапамятных времен из колена в колено пекашинцы кромсали эту ель ножом и топором: хотелось хоть какой-либо зарубкой - буквой, крестом - зацепиться за ее могучий ствол. И все зря, все впустую. Не терпело гордое дерево человеческого насилия. Все порезы, все порубы заливало белой серой. И подпись Михаила - еще мальчишкой в сорок третьем году размахнулся - тоже не избежала общей участи.

Дунаевы, когда они с Петром подошли к ихнему жилью, чаевничали. Под
этой самой вековечной елью, возле потрескивающего огонька и под музыку:
Калина Иванович по слабости зрения худо мог читать газеты и вот, как только
выдавалась свободная минута, крутил малюсенький приемничек, который ему
подарил райвоенкомат к пятидесятилетию советской власти.
- Привет стахановцам!
Калина Иванович в ответ на приветствие гостеприимно закивал и выключил
свое окно в большой мир, как он называл приемничек, а Евдокия,
злющая-презлющая, только стеганула их своими синими разъяренными глазищами.
Понять ее было нетрудно: пришла на гребь, шесть верст прошастала по песчаной
дороге, а тут непогодь, дождь - как не вскипеть.
Михаил и Петр, на ходу отряхиваясь, нырнули под смолистые, разогретые
костром лапы - под елью никакой дождь не страшен, - присели на корточки
возле огня.
- Чего молчишь? Привет, говорю, стахановцам!
- Ты-то настаханил, а мы-то чего?
Зарод за избой, на который кивнула Евдокия, был только начат, от силы
три копны уложено - видать, с меткой разобрались как раз перед дождем. Но
Михаил, вместо того чтобы посочувствовать, опять ковырнул хозяйку:
- Это бог-то знаешь за что тебя наказывает? За то, что не с того конца
начала.
- Пошто не с того-то? С какого надо?
- С бутылки. Ноне с бутылки дело начинают.
Не слова - булыжники посыпались на голову Михаила: лешаки, сволочи,
пьяницы проклятые!.. Всю Россию пропили... И все в таком духе.
Он поднял притворно руки, потянул Петра к скамейке: садись, мол, теперь
не скоро кончит.
Скамейка - толстое суковатое бревно на чурках - до лоска надраена
мужицкими задами, и вокруг окурков горы: не обходит старика народ стороной.
Калина Иванович, как бы извиняясь за суровый прием жены, предложил
гостям по стакану горячего чая и даже пошутил слегка:
- Поскольку ничего более существенного предложить не могу... Жена
строгий карантин ввела... На период сеноуборочной...
- Ладно, не тебе по вину горевать. Попил на своем веку!
Калина Иванович смущенно кашлянул.
- Не кашляй, не кашляй! Кой черт, разве неправду говорю?
- Я полагаю, молодым людям неинтересно по нашим задворкам лазать...
- Неинтересно? Вот как! Неинтересно? А у меня эти задворки - жизнь!
- Брось, брось, Савельевна! Знаем твою жизнь. Весь век комиссаришь...
- Я-то комиссарю?
Михаил живо подмигнул Петру (тот, конечно, глазами влип в старика):
подожди, мол, то ли еще будет. И точно, Евдокия завелась мгновенно:
- Я весь век комиссарю? Это я-то? Да я всю жизнь ломлю как проклятая!
Шестнадцати лет замуж выскочила - чего понимала?
- Да уж чего надо понимала, думаю, раз выскочила...
- Не плети! Он с гражданской приехал - весь в скрипучих ремнях, штаны
красные... Как сатана повертывается. Жар за версту. А я что - сопля еще
зеленая. Облапошил.
Калина Иванович хотел было что-то возразить, но Евдокия и ему рот
заткнула. И тогда Михаил заговорил уже на серьезе:
- Ты характеристику дай, а лаять-то у меня и Лыско умеет.
- Характеристиков-то у его ящик полон, в каждой газете к каждому
празднику пишут, а я про жизнь сказываю.
- Но, но! - Михаил даже брови свел. - Про жизнь... А один человек целый
монастырь взял - это тебе не жизнь?
Петр вопросительно поглядел на Калину Ивановича, на него, Михаила, -
видно, не очень-то знал эту историю, - и Михаил решил свое слово сказать, а
то Евдокия - вожжа под хвост попала - все в одну кучу смешает, из ангела
черта сделает.
- В гражданскую, в одна тысяча девятьсот двадцатом дело было. Отступали
наши. А в монастыре рота караульная восстала. Пулеметы, пушки на стены
выкатили - ну нет ходу. А сзади, понятно, беляки, интервенты. Три раза наши
на приступ ходили, да разве пробьешь стены каменные? А Калина Иванович
пробил. Один. Ночью в монастырь через стену залез - и в келью, где этот
заправила, ну, главарь ихний, в архиерейских пуховиках разлегся... Понял?
Наган в спину: иди, сволочь, открывай ворота! Вот так, таким манером был
взят монастырь, А ты говоришь - облапошил, - Михаил строго, без шутки
поглядел на Евдокию. - Да за такого облапошельщика любая пойдет!
- Ладно, - сказала Евдокия, - и я не из последних была. Косяками парни
бегали - кого хошь спроси, скажут.
И это так, можно поверить. Старуха по годам, когда уж на седьмой
десяток перевалило, а какая баба в Пекашине, ежели хочет, чтобы на нее
посмотрели, .о празднике рядом с нею станет? Высокая, рослая, румяная, зубы
- как белые жернова, ну а глаза, когда без грозы, - небеса на землю
спустились. Только редко, минутами у Евдокии бывает синь небесная в глазах,
а то все молоньи, все разряды, как будто внутри у нее постоянно
землетрясенье клокочет, вулкан бушует.
Вот и сейчас - долго ли держала язык на привязи? Загремела, загрохотала
- все перестали вмиг слышать: и дождь, и потрескиванье огня, и кваканье
лягушек- разорались проклятые, не иначе как сырость накличут.
- Облапошил! Как не облапошил. Ну я глупа - велики ли мои тогда годы.
Явился как незнамо кто... Как огонь с неба пал. При ордене. Тогда этих
орденов, может, на всю Пинегу два-три было. А как речь-то в народном доме
заговорил про нову жизнь - у меня и последний ум выскочил. Ну просто
сдурела. Делай со мной что хошь, свистни только - как собачка побежу, красу
девичью положу... Вот какое затемненье на меня пало! - Евдокия всегда резала
правду-матку, всех на чистую воду выводила, но и себя никогда не щадила.
- А может, затемненье-то не только на тебя пало, а может, и на него? -
плутовато подмигнул Евдокии Михаил: его опять на игривость потянуло.
- Черта на него пало! Кабы пало, разве бы молодую жену в деревне
оставил? А то ведь он недельку пожил, ребенка заделал да на города - штанами
красными трясти. Не пожимай, не пожимай плечиками! - еще пуще прежнего
напустилась на мужа Евдокия. - Пущай знают, какой ты есть. Все всю жизнь:
"Дунька-сука! Дунька-угар! Бедный, бедный Калина Иванович, весь век в
страданье..." А того не знают, как этот бедный эту самую Дуньку тиранил? Это
теперь-то он тихонькой да сладенькой, старичок с божницы, а тогды - ух!
Глазами зыр-зыр - мороз у тебя по коже. А хитрости-то, злости-то в ем
сколько было! Это ты зачем захомутал меня в шестнадцать-то лет? "Полюбил я
навеки, полюбил навсегда..." Как бы не так. Старики были не пристроены,
старики да девка - меня черт за вдовца понес (жену-то, бедную, насмерть
белые замучили за то, что он монастырь с изменщиками взял), ровно в два раза
старше, дочерь на двенадцатом году, мне в сестры годится, вот он и нашел
дурочку, на которую все свалить...
Тут Калина Иванович, до сих пор снисходительно, с легкой улыбкой
посматривавший на свою распалившуюся жену, поднял голову, повел седой бровью
- и права, права Евдокия, подумал Михаил: умел когда-то старик работать
глазом. Но разве лошадь, закусившую удила, посреди горы остановишь?
- Да, да! Так говорю. Нашел дуру глупую: сыты, накормлены старики,
обмыта дочь и сам гуляй на все четыре стороны! Я год живу, три живу в
деревне, убиваюсь, ломлю за троих - здорова была. Муж в год на недельку
заглянет, мне и ладно. Думаю, так и надо. Да! Потом та, друга на ухо: "Чего
ты, женка, с мужиком нарозь?.. Смотри, Авдотья, наживешь беду". А подите вы
к дьяволу! У меня мужик чуть не первый начальник в городе, революции служит,
новую жизнь строит - слушать вас, шептунов, не хочу. Служит он... Строит
нову жизнь... Да с кем? Со стервой крашеной, с буржуйкой рыжей! Ох, сколько
у меня эта сука-белогвардейка жизни унесла, дак и страсть. Ведро крови
выпила...
- Белогвардейка?
Евдокия не раз и не два выворачивала перед Михаилом свое прошлое, но,
помнится, про белогвардейку не говорила.
- Ну, ученая, чики-брики, на высоком каблучку. Не деревенская же баба.
Да! Не хочу своего серого. Подай мне чистенькую, беленькую. С деколончиком.
Ну не то мне сейчас обидно, что он мине изменил да продал - все вы,
прохвосты, одинаковы! - а то мне обидно да нож по сердцу, что у меня-то
тогда где ум был? Нынче баба-то учуяла: мужик загулял - вмиг оделась,
обулась, на самолет, меры принимать. А мне Марья Николая Фалилеевича сказала
- начальником милиции в городе служил: "Дуня, говорит, спасай себя и Калину,
пока не поздно". Ни с места. Страда! Кто за меня с полей да с пожен убирать
будет? Да, вот какая у меня сознательность была. Можно, думаю, с такой
сознательностью коммунизм делать... Ладно, с пожнями, с полями рассчиталась,
собралась в кои поры в город. Все правда, все как на бумаге. Ничего не
соврано. За порог не успела перешагнуть - уборщица, Окулей звали: "Дуня, что
ты наделала! Ведь ты разорила себя". А в комнату-то вошла - так и шибануло,
так и вывернуло меня наизнанку. Постель не прибрана, в развал, подушка вся в
помаде, в краске, деколоном разит... Ну, окошко открыла, сгребла все с
кровати - к дьяволу, к лешакам! На полу, на голых досках спять буду, только
не в этой грязи. А тут и он, грозный муж, вваливается: "Что делаешь? Кто
тебе разрешил тут порядки наводить?" Вот как он меня встретил. Ребенок на
кровати - не взглянул даже. "Приехала к законному мужу законная жена".
- Это ты сказала? - Михаил с сочувствием, чуть не с нежностью взглянул
на Евдокию.
- Я.
- Вот тебе и серая баба. Нашлась.
- Найдешься, коли за глотку схватят.
Тут свою принципиальность решил показать Петр. Вскочил с бревна и
волком на брата - это Петр-то! Как, мол, ты такое терпишь? О таком человеке
и так говорят? А чего говорят? Подумаешь, собственная жена кое-какие не
очень героические страницы из его автобиографии проявила.
- Сядь! - приказным голосом сказал Михаил. - С тобой, так сказать,
опытом жизни старшие поколения делятся, а ты копытом бить.
- Это не опыт, а дурость наша, - тихо заметил Калина Иванович.
- А-а, дурость! У тебя дурость, а у меня от етой дурости жизнь враскат.
Ничего, ничего, ноне не с тебя одного позолоту сымают. Сталин уж на что
вождь был - и то не смолчали. А тебя-то тогда еще надо было на чистую воду,
на прикол взять. Не потерял бы орден, не исключили б из партии.
Петр вытянул шею и глаза колесом: ничего подобного не ждал. И Калину
Ивановича зацепило. То сидел все с эдаким умственным видом, чуть ли не с
улыбочкой поглядывая на свою разбушевавшуюся жену: пускай, мол, выскажется,
душу отведет, раз такие струны в сердце заиграли, - а тут вдруг заводил
старой головой. Еще бы! Такими снарядами начали бить. Правда, Михаилу все
это было не внове, он еще и не такие слыхал при своего знатного соседа. Ну а
Петр? Как Петра, как молодое поколение - Калина Иванович любил торжественно
выражаться - оставить в неясности?
И Калина Иванович дал разъяснение:
- Я тогда действительно в сложный переплет попал. Не разобрался сразу в
политической борьбе двадцатых годов - ив результате серьезный срыв в личной
жизни...
- Поняли, нет, чего? Запоя не было, ордена не терял, со шлюхой
буржуйной не знался - только срыв в личной жизни. Ладно, срыв дак срыв.
Только кто тебя из этого срыва выволакивал? Друзья-товарищи? Нет, я - баба
серая. Терпела-терпела, ждала-ждала: уймется же дале. Надоест же ему
когда-нибудь это винище! Ведь до чего дошло - с подзаборниками спознался,
все сапоги, все галифе пропил. Нет, вижу, не дождаться. Во все колокола
звонить надо. Пошла до самого высокого начальника в главную партейную
контору. Так и так, говорю, человек всю гражданскую войну за советскую
власть ломал, сколько крови пролил, белые жену до смерти довели, а тут
оступился - все отвернулись. Да разве, говорю, это дело? Шкуры вы, говорю,
после этого, а не коммунисты.
- Так и сказала?
- Та-ак. Где, говорю, тут у вас человек человеку брат и друг? А
секретарь, хороший, Спиридонов фамилия, из ссыльных в царское время,
смеется: "Ладно, говорит, дадим ему путевку в нову жизнь, а тебе спасибо,
товарищ Дунаева. Всем бы таких жен иметь..." Да, не вру... Ну, чего там
было, давал, нет накачку Спиридонов - не знаю: этот жук некак и скажет.
Только на другой день является домой как стеклышко. Трезвый - за каки-то
времена! "Все, Дуня, нову жизнь начинаем. В коммуну поедем". Ладно, в
коммуну дак в коммуну, а покуда вот тебе мочалка, вот тебе веник- в баню
отправляйся. Да! Раз нову жизнь начинать, сперва себя отмой да отпарь,
сперва себя в чистоту приведи. А то ведь он, когда запил-то, опять с той
сукой буржуйкой связался. И вот как в жизни бывает! Только мы это на нову-то
жизнь наладились - она. Прямо в дверях выросла, сука. Как, скажи, чула все.
В шляпке. С сумочкой. И деколоном разит - с души воротит. "А, поздравляю,
говорит. Опять на деревенщину потянуло". Ну, тут врать не стану. Ногой
стоптал: "Это, говорит, не деревенщина, а моя законная жена. А ты, говорит,
марш к такой матери! Чтобы духу твоего здесь никогда не было".
Евдокия шумно выдохнула из себя воздух, вытерла лицо клетчатым с головы
платком. Щеки у нее пылали. Ничего вполсилы не делала. Всему отдавалась
сполна: хоть работе, хоть разговору. Потом глянула по сторонам - и на
старика:
- Чего не скажешь? Дождя-то кабыть больше нету?
- Не кипятись, - сказал Михаил. - Первый раз на пожне? Мокрое сено
будешь валить в зарод? Давай выкладывай про коммуну.
- А чего про коммуну выкладывать? Где она, коммуна-то? - Евдокия опять
поглядела на пожню и то ли от обиды, что нельзя метать - с еловых лап
капало, - то ли оттого, что внезапно перед глазами встало прошлое, опять
завелась: - Где, говорю, коммуны-то? Людей сбивали-сбивали с толку, сколько
денег-то государство свалило, сколько народу-то разорили (мы ведь выкупали
дом-от! Да, свой дом выкупали, две тысячи платили) - стоп, поворачивай
оглобли. Больно вперед забежали. Не туда заехали. Не туда шаг сделали. А
куда? В какую дыру? В лес дремучий. На Кулой, где не то что человек -
медведь-то не каждый выживет. - Евдокия покачала головой. - Да, через все
прошла. Через леса и степи, через пустыни и болота. От жары погибала, песком
засыпало, на Колыме замерзала. Ну а как ехала в коммуну "Северный маяк" - не
забыть. Сейчас маячит. Сам поскакал-полетел налегке, прямо из города, на
другой же день грехи замаливать, думает, и в коммуну ворота закроют, ежели
на день опоздает, а жена домой. Жена вези хлеб да пожитки. Все до нитки
приказал: не жалко, не сам наживал. Свекрова, покойница, как услыхала - в
коммуну записались (свекра, того уж в живых не было): "Нет, нет, никуда не
поеду. Сама не поеду и внучку на муки не дам. На своей печи помирать буду".
Братья, суседи меня разговаривать: насмотрелись на эту коммуну, своя за
рекой, в монастыре. А я реву да в дорогу собираюсь. У меня мужнин приказ,
да. Ладно, собралась, поехала. Осень, грязища, снег над головой ходит.
Телегу запрягла, на телегу сани. Впрок, про запас. Думаю, зима застанет - у
меня сани есть. Ладно, дождь сверху поливает, корова на веревке, на руках
ребенок: на воз не присесть - с лесами вровень хлеба наложено. Кто встретит,
кто увидит - крестятся. Думают, грешница какая але чокнулась, с ума сошла. А
один старичок, век не забуду, вынес берестышко: "На-ко накройся, бедная.
Парня-то нарушишь..." - И Евдокия вдруг отчаянно разрыдалась.
Так всегда. Как только дойдет до сына единственного, убитого на войне в
сорок третьем году, так в рев, так в слезы. И тут бесполезны разговоры и
уговоры. Жди. Дай выплакаться.
- Вредительство! Самое настоящее вредительство! От неожиданности -
Евдокия как топором рубанула - Петр вздрогнул. А Калина Иванович, тот гнуть
свое. Ангельское терпение было у старика. По часам могла молотить Евдокия -
молчал. Иногда даже Михаилу казалось - спит старик. Просто с открытыми
глазами спит. Но вот разбушевавшаяся Евдокия что-то ляпнула не так, дала
перекос насчет политики - и ожил.
- В те времена, - сказал Калина Иванович, - частенько наши неудачи и
промахи списывали на вредительство.
- Ничего не списывали. В диком лесу, на глухой реке коммуну затеяли -
как не вредительство? При мне сколько ни сеяли, сколько ни пахали, не
доходило хлеба. Все убивало морозом.
- В смысле практическом, - вынужден был признать Калина Иванович, -
действительно был допущен некоторый недосмотр. Но у нас мечта была - чтобы
все заново. Чтобы именно в диком лесу, в медвежьем царстве зажечь маяк
революции...
- Слыхали? Одна баба тоже без броду за реку хотела попасть - что вышло?
Ох, да что говорить! - Евдокия махнула рукой. - Собрались портфельщики,
всякая нероботь - какая тут жизнь? Хороший хозяин начал обживать новое место
- об чем первым делом думает? Как бы мне скотину под крышу подвести да как
бы себе како жилье схлопотать. А у них скотина под елкой, сами кто где - кто
с коровой вместях, кто в бараке, - красный уголок давай заводить. Да! Чтобы
речи где говорить было. Ох и говорили! Ох и говорили. Я уж век в речах живу,
век у нас дома люди да народ, а столько за всю жизнь не слыхала. До утра
карасий жгут, до утра надрываются. Иван Мартемьянович в кой раз больше не
выдержал: "Товарищи коммунары, которые люди днем работают, те по ночам спят.
И нам бы спать надо..." Заклевали, затюкали мужика: "Темный...
Неграмотный... Сознательности нету... На старину тянешь..." Да, не вру. Я в
этот "Маяк" заехала - короба, лукошки одежды, а оттуда вышла в одной рубахе.
И та рвана. Все поделила, все отдала.
- Налегке лучше, - пошутил Михаил.
- Да, пожалуй. Мы, как цыгане, как перекати-поле, покатились на юг. На
всех стройках побывали, все пятилетки на своих плечах подняли, до самых
киргизцев, до границы дошли...
Евдокия опять сняла с головы плат, чтобы вытереть запотевшее лицо, и
вдруг вскочила на ноги.
- О, к лешакам вас! Сижу, языком чешу, а того не вижу, что солнышко в
спину барабанит.
Калина Иванович не бросился сразу вслед за женой - дал выдержку.
Посидел, даже руками поразводил: извините, дескать, такой уж характер, такой
уж норов, - и только после этого начал подниматься.
Не ахти какая картина - восьмидесятилетний старик, волокущий свои
старые ноги в кирзовых сапожонках по мокрой выкошенной пожне. Но было, было
что-то в этом старике. Притягивал он к себе глаза. И не на березы, не на
солнце, не на Евдокию, уже орудовавшую вилами у зарода, смотрели сейчас
Михаил и Петр, а на старика. На Калину Ивановича.
- А ты знаешь, как Петр Житов его зовет? - вспомнил вдруг Михаил. -
Эпохой. Бывало, увидит - Калина Иванович под окошками идет, сразу команду:
"Тихо! Эпоха проходит мимо".
- Хорошо, что Петр Житов понимает это, - буркнул Петр.
- Ясно. Петр Житов понимает, а брат твой ни бум-бум? Ты чего хочешь?
Чтобы я на каждом шагу: герой, герой, на колени падал?.. А этот герой, между
прочим, еще исть-пить хочет, и чтобы в избе теплецо зимой было. А кто - ты
его дровами выручаешь? А в бане обмыть надо? Вот я этими руками грязь смываю
с его героического тела, на полку парю...
Михаил поглядел на отчужденное, закаменевшее лицо брата, хлопнул дружелюбно по плечу:
- Ладно, не считай меня за круглого-то идиота. Я хоть и сижу по самое
брюхо в земле, а к небу-то тоже иногда глаза подымаю. Понял?

Док. 654663
Перв. публик.: 12.06.00
Последн. ред.: 01.10.12
Число обращений: 0

  • Федор Абрамов. Дом

  • Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``