В Кремле объяснили стремительное вымирание россиян
Литинститут. Часть 1 Назад
Литинститут. Часть 1
Сергей Павлович Залыгин был руководителем семинара прозы в Литературном институте им. Горького, где я учился в 1968-1973г.г. Имя его до поступления в Литинститут я слышал, но, к стыду своему, не читал ни строчки из залыгинских романов, повестей и рассказов. Прозой в то время я интересовался мало. Во-первых, потому, что числил себя по рангу начинающих поэтов, был весь в поэтических страстях и кипении, которые тогда бушевали и на страницах периодической печати, и в многочисленных поэтических кружках, клубах, семинарах-совещаниях, возникавших повсеместно. А во-вторых, потому, что, восстановившись в 1966 году на учебу в Курском педагогическом институте после службы в армии, я со всей ненасытностью окунулся в учебу, прилежно и старательно (за что по сей день себя благодарю) вычитывал обязательную по программе филфака литературу, начиная от античной - греческой и латинской - и заканчивая древнерусской. На современную литературу времени почти не оставалось.

Поступление мое в Литературный институт было достаточно сложным и драматичным. Об этом более подробно я написал в главах, посвященных Евгению Ивановичу Носову и Александру Алексеевичу Михайлову. Здесь же лишь вспомню эпизод, связанный с Сергеем Павловичем. На собеседовании, которое предшествовало вступительным экзаменам, обнаружилось, что я студент филологического факультета Курского пединститута, а не сотрудник районной газеты, как о том по подсказке Евгения Ивановича Носова я написал в анкете, посылая свои коротенькие притчевые рассказы на творческий конкурс. По тогдашним правилам студентов из родственных филологических вузов в Литинститут не принимали. Суровый Александр Алексеевич Михайлов, проректор по учебной части, меня из аудитории, где проходило собеседование, выставил в коридор. Я вышел ни живой ни мертвый, почти распрощавшись со своей мечтой поступить в Литературный институт. А за дверью началось собеседование уже между преподавателями, как быть со мной, с моим обманом и хитростью. (После, правда, оказалось, что не один я был такой умный и хитрый. В "родственных" вузах учились многие мои будущие сокурсники). И вот на этом тайном собеседовании преподавателей за меня заступился Сергей Павлович, которого я, признаться, за те несколько минут, что сидел перед строгой комиссией, и не запомнил. Да и как я его мог запомнить, когда до этого ни разу не видел даже на фотографиях. К тому же и не знал в те минуты, что именно Залыгин набирает семинар прозы. А он запомнил и заступился и за меня, и за Георгия Баженова, у которого ситуация с поступлением была еще похуже моей, чем-то приглянулись Сергею Павловичу наши рассказы. Мои, притчевые, похожие, скорее на стихи-верлибры, и баженовские, фольклорные, написанные им в далекой жаркой Индии, где Георгий, Гера, студент Горьковского института иностранных языков, работал переводчиком.

Знакомиться с творчеством Сергея Павловича я стал во время вступительных экзаменов в общежитии Литинститута на улице Добролюбова. В комнате нас поселилось четыре человека: Володя Шириков из Вологды, Геннадий Касмынин из Оренбурга (оба, к несчастью, уже давно покойные), Юра Богданов из Белоруссии, из города Барановичей и я - курско-черниговский. Гена и Юра поступали на отделение поэзии (семинар набирал Евгений Долматовский). И оба в тот год не поступили: Гена по молодости своей просто небрежно, спустя рукава, относился к экзаменам, а Юра, по начальному своему образованию музыкант, баянист, все сомневался, куда ему поступать - в Литинститут или в консерваторию. Поступят в Литинститут они на следующий год и попадут, если я не ошибаюсь, в семинар Егора Исаева.

Мы с Володей Шариковым метили в прозаики, рассказчики и романисты. Володя по части знания современной прозы был более подготовлен. Да и нельзя ему было, живя в Вологде рядом с Василием Ивановичем Беловым и водя с ним знакомство, не быть подготовленным. Володя-то и просветил меня, кто такой Залыгин, и что значит его имя в современной литературе. Володя очень радовался, что, в случае поступления, мы попадем в семинар именно к Залыгину. А мне по не учености своей было вроде бы и без разницы, кто будет вести семинар - главное, поступить.

Володя и дал мне почитать сборник рассказов Сергея Павловича. Большого впечатления на меня они, честно говоря, не произвели, по-казались сухими и скучными. Я высказал по поводу прочитанного какие-то довольно решительные, максималистские мысли. Володя со мной не согласился. Он был о творчестве Сергея Павловича иного мнения и знал ему истинную цену. Володя читал не только рассказы Залыгина, но и его знаменитую повесть "На Иртыше", роман "Тропы Алтая" и только что опубликованный и выдвинутый на соискание Государственной премии СССР роман "Соленая падь".

Еще более вразумительно просветил меня насчет Залыгина Евгений Иванович Носов, когда я после поступления вернулся в Курск, чтоб порадовать его своими успехами.

- Он теперь на коне,- образно сказал о Залыгине Евгений Иванович и как бы передал меня ему из рук в руки, зная, что эти руки крепкие и надежные.

Вступительные экзамены в Литинститут я сдавал трудно и даже очень трудно. Непереносимым гнетом давили на меня слова Александра Михайлова, которые он сказал мне, повторно вызвав на собеседование после совещания с приемной комиссией:

- Экзамены сдавайте, коль приехали, но при зачислении мы ваш обман учтем!

Как было не прийти в уныние и отчаяние после таких слов?! Я и пришел, я и отчаялся. Но деваться некуда, стал усиленно готовиться к экзаменам.

Самым главным и в общем-то определяющим все поступление в Литинститут был письменный экзамен по русской литературе - сочинение. Его абитуриенты больше всего и боялись. Многое зависело от того, какие будут предложены для сочинения темы. До заведенному в те - годы повсеместно правилу на выбор абитуриентам давались три темы: две собственно литературные (по классической литературе XIX и XX в.в.) и одна - свободная. Не стал исключением в том году и Литературный институт. Первая тема касалась Маяковского и звучала примерно так: "Новаторство в творчестве Владимира Маяковского". Вторая: "Гражданские мотивы в поэзии Николая Некрасова". Примерно чего-то подобного мы и ожидали, хотя никто сколько-нибудь серьезно к этим, требующим конкретных знаний темам, не был готов. Большинство абитуриентов закончили школу и пять, и даже десять лет тому назад (я - восемь), и все конкретные школьные знания из наших многоумных голов порядком выветрились.

Все надежды были на третью тему - свободную, где можно было явить писательские свои пристрастия, растечься мыслию по древу. Накануне экзамена мы прикидывали и так и этак, какой может быть эта столь желанная для нас свободная тема. Все склонялись к тому, что, скорее всего, она как-нибудь будет касаться решений последнего по срокам, XXII1 съезда партии, который состоялся в 1966 году.

Но мы в своих прогнозах глубоко ошиблись. Третья тема была совершенно неожиданная и уж действительно свободная из свободных. Фантазии наши тут могли разыграться и ввысь и вширь - "Какой ты представляешь жизнь в 2000 году?".

На дворе стоял 1968 год, до 2000-го было еще более тридцати лет, так далеко тогда никто не заглядывал! 2000-й год виделся всем несбыточно-счастливым горизонтом, за которым таится в мареве если не полный коммунизм, то что-то очень приближенное к нему. Но Литинститут есть Литинститут, и вот кому-то из его преподавателей (интересно бы сейчас узнать - кому?) пришла в голову эта великая мысль озадачить будущих писателей и поэтов подобной темой.

Само собой разумеется, что большинство абитуриентов набросились именно на нее. Специальные, литературные темы, насколько я знаю, из нашего, залыгинского семинара писали только два человека: Георгий Баженов о Маяковском и Владимир Шириков о Некрасове. Так оба они и были самыми подготовленными из нас в познаниях как классической, так и советской литератур.

Я же испытывать судьбу не стал и принялся за свободную тему. Опыт в сдаче экзаменов у меня к тому времени был уже немалый, все-таки за спиной два года пединститута. Не мудрствуя лукаво и опасаясь наделать грамматических ошибок, я коротенькими предложениями (подлежащее, сказуемое, дополнение), точь-в-точь как и в первых моих прозаических пробах, изложил тему довольно прагматично и исторически верно. Дескать, недавно прошел XXII1 съезд партии, оно поставил перед советским народом три основные задачи: первая - создание материально-технической базы коммунизма; вторая - борьба за мир; и третья - воспитание нового человека. К 2000-му году,- глубокомысленно повествовал я,- все эти три задачи в определенной мере будут выполнены. Для того же, чтоб выказать познания в области современной литературы, я добавил два-три абзаца о любимых мной деревенщиках, которые своим творчеством способствуют выполнению всех трех задач, поставленных XXII1 съездом партии, и особенно последней - воспитание нового человека. Способствовали или не способствовали - вопрос, конечно, спорный: будущее развитие страны дало на него самые жестокие ответы. От материально-технической базы коммунизма не осталось и следа. Она мало того, что до основания разрушена, так еще и предана анафеме вместе с ее строителями, бывшими советскими людьми. Не больно преуспели мы и в борьбе за мир: третьей мировой войны, слава Богу, не случилось, но малые, локальные войны полыхает всему миру. С воспитанием нового человека дело обстоит и совсем худо. В одно пятилетие (в одну пятилетку) он воспитался сам по себе, без всяких партийных решение. Имя, правда, обрел почти согласно этим решениям - "новый русский". А ведь хоте-лось, чтоб возник "новый советский". Как никак было заявлено, что в Советском Союзе образовалась новая общность - советский народ. Где он теперь этот народ, где она теперь эта общность?!

Может, и напророчили мы своими легкомысленными сочинениями в далеком 1968 году будущий распад и развал, накликали беду на великую державу?! Но и то надо сказать, что даже в самом горячечном бреду не могли мы тогда помыслить о нем. Мы были детьми своего времени - и в светлое будущее все-таки верили крепко.

Велеречивый мой замысел удался. За сочинение мне поставили "четверку" (видимо, две-три орфографические или синтаксисте ошибки я все же сделал), чем я остался очень доволен. Проскочив через это самое мелкое экзаменационное сито, я немного приободрился, повеселел. В остальных ситах ячейки были пошире, за исключением разве что иностранного, немецкого языка, в овладении которым у меня еще со школьных времен были нелады. И может быть, потому, что мне не везло с преподавателями немецкого языка. Лишь самая первая учительница немецкого ненавистного нам, детям войны, языка Федосья Константинову Комиссаренко (она преподавала у нас всего один год, в пятом классе, а потом ушла в декретный отпуск) знала его хорошо и достоверно, поскольку изучала не в школах и институтах, а в Германии, куда во время войны была угнана имеете о другими деревенскими девчонками. Остальные же звали его не намного лучше нас, были совместителями, по основным своим специальностям учителя истории, географии и других предметов. Ничему путному они научить нас не могли, больше налегали на сухую грамматику, чем на живой разговорный язык, да и мы, чувствуя слабинку, не больно усердствовали в учении.

Но очередным экзаменом после сочинения был пока не иностранный язык, а устный экзамен по русскому языку и русской литературе. Этого испытания я не очень боялся. В пединституте всего полтора месяца тому назад я сдавал экзамен по морфологии и синтаксису, по русской литературе первой половины XIX зека, успел за лето много вычитать и по программе второй половины XIX века. Так что я даже давал консультации ребятам, не столь искушенным в морфологии, синтаксисе и языкознании.

Экзамен по русской литературе я сдавал Валерию Васильевичу Дементьеву. Какой был первый вопрос по литературе XIX века, сейчас не помню, но что-то хорошо мне знакомое и известное, не вызывавшее опасений. Второй же вопрос был о статье В.И. Ленина "Партийная организация и партийная литература" Путанную эту ленинскую статью я тоже знал неплохо, поскольку все в том же пединституте штудировал ее на семинарских занятиях по истории КПСС.

Ответил я на оба вопроса хорошо, и Валерий Васильевич поставил мне "отлично", не дав даже до конца высказаться".

С легким сердцем пересел я за стол к преподавательнице русского языка Нине Васильевне Федоровой, с которой у меня в последствии сложились очень дружеские, доверительные отношения. Но она неожиданно поставила мне всего "четверку", чему я, признаться, немало удивился. Мне казалось, что на оба вопроса я ответил довольно убедительно, без запинки сделал морфологический и синтаксический разбор заковыристого какого-то предложения. Но все же, по-видимому, где-то допустил оплошность и заслужил всего лишь "четверку". Правда, на общую отметку по русскому языку и литературе она не повлияла. В экзаменационном листе ставилась отметка единая - и, к моей радости, там появилась "пятерка", на которой, кажется, настоял Валерий Дементьеву.

А вот следующий экзамен был роковым для меня - по иностранному языку.

Шел я на него ни живой, ни мертвый, но и тут удача сопутствовала мне.

Экзамен принимала приглашенная преподавательница из МГУ, молодая очень доброжелательная женщина. Задание в билете было не Бог весть какой сложности. Мне предстояло при помощи словаря перевести небольшой отрывок художественного текста не то из Гофмана, не то из сказок братьев Гримм да ответить на весьма примитивные вопросы: "Как вас зовут? Кто ваши родители? Где вы родились?" и т.д. В общем, все в пределах школьной программы. Но как назло отрывок попался трудный. Сколько я ни бился над ним, сколько ни подгонял одно слово к другому, а за отведенное для подготовки время успел перевести всего половину.

Преподавательница вроде бы не очень-то и поторапливала меня, но все же несколько раз посмотрела выжидательно. И я решился пред-стать перед ней, как можно скорее, дальше тянуть было уже нельзя.Текст я прочитал вполне сносно и даже бойко, а вот с переводом путался, с ужасом думая о том, что вот-вот придется сознаться в своем бессилии перед каверзным Гофманом. И надо же было такому случится, что как раз на последнем переведеннном мной предложении, догадливая преподавательница остановила меня. То ли устала от моих заиканий, то ли удовлетворилась познаниями незадачливого абитуриента.

На вопросы из области немецкой грамматики (мне до сих пор кажется, что немецкий язык именно и придуман ради грамматики) я ответил без особых осложнений. Тут в моем голове кое-что осталось из школьных и студенческих познаний: Perfekt, Amperfekt, Pluskuamperfekt.

Но вот наступило самое главное для меня испытание - беседа о преподавательницей на немецком языке. Думаю, ей и после первых двух вопросов все со мной было ясно - больше как на "удовлетворительно" я не тянул. Но она, посмотрев на мой экзаменационный лист, где гордо красовались две высокие отметки за предыдущие экзамены - "хорошо" и "отлично" - все же решилась попытать счастья: не вытяну ли я и тут хотя бы на "хорошо". И я стаял вытягивать, по-школьному отвечать на ее самые простенькие вопросы. Не знаю, как уж я там отвечал, как изощрялся, но дело стало все же клониться к "хорошо", к вожделенной для меня "четверке". И тут нежданно-негаданно в аудиторию вошла секретарь приемной комиссии (жаль, сейчас уже не пом-ню ни ее фамилии, имени и отчества), которая была свидетельницей всех осложнений у меня на собеседовании. Она задала преподавательнице какой-то свой, интересовавший ее вопрос и уже собиралась было уходить, но вдруг преподавательница остановила ее и, указав на мои экзаменационный лист, в свою очередь полушепотом спросила:

- Если я поставлю молодому человеку четверку, как он - пройдет?

Секретарь экзаменационной комиссии тоже заглянула в экзаменационный лист, несколько мгновений помолчала, а потом, наверное, вспомнив собеседование, с вполне прозрачным намеком ответила:

- Не знаю, но вряд ли...

И поспешно покинула аудиторию. Преподавательница минуту помедлила, вздохнула и повторно (уже почти с пристрастием) принялась допрашивать меня и про мою фамилию, и про место рождения, и про родителей. Опять-таки с Божьей помощью я на все эти ее злонамеренные из злонамеренных вопросы ответил. Осталась она мной довольна или нет, то мне неведомо, но по завершению допроса вдруг недрогнувшей рукой вывела в моем экзаменационном листе "отлично".

- Danke schon!- наградил я ее за это деяние самым глубоким своим познанием в области немецкого языка, то есть: "Большое спасибо!".

Часа два, ошеломленный всем происшедшим, я бродил по августовским раскаленным улицам Москвы. Это уж была удача из удач - до поступления в Литературный институт, о котором я столько бредил и мечтал, оставался один шаг, всего один экзамен по истории СССР, которого я опасался много меньше всех остальных испытаний. Во-первых, и здесь у меня были довольно свежи в памяти пединститутские познания по истории КПСС (а это все равно, что история СССР советского периода), а во-вторых, я еще со школьных времен твердо усвоил себе одно правило при ответах на уроках истории, и тем более на экзаменах по истории. Прежде всего, надо обрисовать социально-экономическое положение страны, о которой идет речь. Если же дело касается войны, восстания или бунта, то и здесь вначале надо рассказать о социально-экономических, и политических причинах их возникновения, потом о поводах и лишь после этого приступать уже к изложению самых событий. Много раз такой хитроумный замысел в ответах по истории меня выручал. До событий и действий, то есть до конкретных знаний, дело часто и не доходило. Преподаватель останавливал меня, вполне удовлетворившись глубиной моего мышления и верным с точки зрения марксистско-ленинской методологии взглядом на исторические процессы. На это я рассчитывал и теперь при сдаче последнего своего вступительного экзамена в Литинститут. Тревогу у меня вызывала лишь история СССР дореволюционного периода. Но тут я надеялся кое-что подчитать за те два дня, которые, отводились на подготовку к экзамену.

И вдруг нам объявили, что в один из этих дней всем абитуриентам предстоит пройти медицинскую комиссию в поликлинике Литфонда. Кому пришла в голову эта совершенно несвоевременная мысль, не знаю. Ведь все мы при поступлении предоставляли в приемную комиссию обязательную медицинскую справку по форме N246, где состояние нашего драго-ценного здоровья было освидетельствовано со всей строгостью. Но кто-то решил, что справки недостаточно, и нас всех строем, будто солдат-новобранцев, отрывая от учебников, повезли через всю Москву в поликлинику Литфонда на станции метро "Аэропорт". Столь важный для меня день был безвозвратно потерян.

Кое-что впопыхах прочитав вечером и обсудив с Володей Шириковым, познания которого в отечественной истории были покрепче моих, я решил что завтра поднимусь с утра пораньше и засяду за учебники уже всерьез. Так я и сделал. В шесть часов, наскоро позавтракав, обложился учебниками и картами и стал штудировать историю Отечества от времен Рюрика до времен Ленина с неостановимым упрямством и настойчивостью, прекрасно понимая, что надо бы получить на экзамене по истории "пятерку", тогда уж суровой приемной комиссии и еще более суровому Александру Алексеевичу Михайлову деваться будет некуда - в институт меня зачислить придется, ведь наберу я из 20-ти стопроцентных баллов - 19. Вряд ли найдется много таких абитуриентов.

В широкое, почти во всю стену окно светило ярче-яркого даже в столь раннюю пору августовское солнце. Оно слепило мне глаза, будто испытывая их на прочность, но я не обращал на это никакого внимания не на жизнь, а на смерть бился над каждой страницей учебника.

И добился! К вечеру у меня вдруг стали довольно заметно болеть глаза, в них появились почти нестерпимые рези, словно кто-то не- видимый засыпал мне глаза речным крупнозернистым песком. Раньше со мной ничего подобного не случалось, хотя во время экзаменационных сессий в пединституте я сидел за книгами не только целыми днями, но и ночами. А тут вот случилось, произошло. Сказалось, наверное, сильное нервное напряжение, стресс, под тяжестью которого я находился вот уже больше месяца, начиная с того дня, когда приехал в Курск, чтобы выручить в пединституте аттестат зрелости, необходимый мне для поступления в новый ВУЗ. Тогда (не то, что ныне!) это строго запрещалось. Хочешь поступать в новый институт, бросай прежний, рискуй. Спасибо, аттестат мне в Курске выдали по указанию тогдашнего ректора, который хорошо знал меня как примерного студента, общественного деятеля - члена комитета комсомола, ответственного за выпуск "Комсомольского прожектора".

Волей неволей занятия мне пришлось прервать, хотя эти глазные боли и рези особой тревоги и не вызвали. По молодости и беспечности думалось: ну поболят да и перестанут. Увы, не перестали. День этот, 18 августа 1968 года, стал для меня днем роковым. Глаза, как оказалось, заболели раз и навсегда.

Неизлечимая болезнь во многом испортила всю мою жизнь, не позволила овладеть знаниями (образоваться) в той мере и степени, в которой я хотел ими овладеть, поступив в Литинститут, не позволила и написать много из того, что я мог бы и обязан был написать.

Сергей Павлович, когда мы с ним поближе познакомились, и он узнал о моей болезни, всеми силами старался помочь. Используя все свои связи, он устраивал мне консультации то в клинике Федорова (тогда еще не столь известной, как сейчас), то в институте им.Гельмгольца (через дочь Виталия Банки, которая там работала, у знаменитых глазных врачей Розенблюма и Кальценсона. Сам я тоже искал для излечения все мыслимые и немыслимые пути. В Москве проник в Первую городскую глазную больницу, в научно-исследовательский институт, которым руководил академик Краснов (случайно обнаружил там одного своего знакомого еще по Калининграду. Он получил премию Ленинского комсомола как один из разработчиков лазерного лечения глаз), после, в Воронеже обследовался у всех лучших местных глазников,- летал даже к знаменитой старушке-травнице в Тюмень, а у себя дома, в селе пробовал исцелиться у деревенской "шептуньи" заговором и молитвой. Но все оказалось напрасным. По сей день каждая написанная, прочитанная и напечатанная строчка дается мне с великим трудом.

В тот роковой вечер 1968 года я обо всех последствиях моего столь неожиданного заболевания, понятно, и думать не хотел. Главное, сдать экзамен по истории. С тоской поглядывал я на непрочитанные еще страница и хорошо понимал, что даже если просижу над ними всю ночь, то все равно до конца не одолею. И тогда я вдруг вспомнил, что недели две тому назад мой армейский товарищ, москвич Володя Крылов сдавал вступительные экзамены на художественное отделение ВГИКа и уже зачислен студентом.(Теперь Владимир Леонидович Крылов известный художник, участник многих всесоюзных, всероссийских и международных выставок, автор интересных искусствоведческих статей, которые публиковались в разных столичных и региональных изданиях, в том числе в воронежском журнале "Подъем", Заслуженный художник Российской федерации). Володя человек обстоятельный, во всех делах хорошо организованный, и у него, по моим предположениям, вполне могли сохраниться записки-шпаргалки по истории (как без них сдать экзамен бедному абитуриенту?!). Я позвонил Володе, и к моему счастью, записки-шпаргалки у него действительно сохранились. Я помчался к Володе, уже студенту, будущему художнику кино на Кутузовский проспект.

Но когда Володя передал мне все свои записки, я пришел в уныние ничуть не меньшее, чем при взгляда на недочитанный учебник. Их было десятка три, и только на один разбор и систематизацию исписанных не очень разборчивым Володиным почерком листочков надо было потратить полночи.

Ничего этого я делать не стал да и не мог уже физически - с глазами было очень худо. Побеседовав еще немного с Шириковым на самые каверзные исторические темы, я решил предаться воле случая, Божьей воле - что будет, то и будет.

Утром я, правда, опомнился и записки Володи Крылова кое-как рассортировал. И уж действительно не без воли Божьей, не без Божьего промысла рассортировал их куда как верно. Довольно внуши-тельную стопочку сложил в левый карман, а одну, где речь шла о Крымской войне 1853-1856 годов, положил отдельно в правый карман.

И надо же было такому случится, что вторым вопросом на экзамене мне попалась именно Крымская война. Первым был вопрос о Советской Конституции 1918 года. Ответ на него я знал назубок и лишний раз поблагодарил себя, что в пединституте историю КШС учил с прилежанием.

В общих чертах знал я ответ и на второй вопрос: мог довольно обстоятельно обрисовать все те же злополучные социально-экономические и политические причины, приведшие к войне, а вот с объяснением боевых действий (защита Севастополя, Балаклавы и т.д.) непременно запутался бы. Спасла меня Володина шпаргалка. Я тайком вытащил ее, приспособил на колене, кое-что подсмотрел и бесстрашно пошел сдавать экзамен Михаилу Александровичу Водолагину, заведующему кафедрой марксизма-ленинизма Литинститута, человеку во многом ортодоксальному, о котором, впрочем, поговаривали, что он, несмотря на всю эту свою ортодоксальность, меняет убеждения ровно за один день до того, как происходит перемена власти в верхах" В справедливости этих подозрений я не раз после мог убедиться, часто общаясь с Михаилом Александровичем и на лекциях, и на заседаниях партийного бюро, куда меня избрали на втором или на третьем курсе.

Так вот трудно, с такими вот препятствиями и осложнениями шел я навстречу Сергею Павловичу Залыгину, тогда, конечно, еще и не предполагая о том, что более тридцати лет буду близко знаком с ним, что он вслед за Евгением Носовым будет принимать в моей литературной и житейской судьбе столь деятельное и заинтересованное участие. Отношения у меня с Сергеем Павловичем, разумеется, сложатся совсем иные, чем с Евгением Ивановичем Носовым. Евгений Иванович человек неуемный, открытый, бурный, мог под горячую руку в простоте своей сказать что-нибудь и нелицеприятное. Но на то ведь и дружба, на то и родство душ. Носов был писателем народным, вобравшим в себя все нравственные закон, правила и обычаи народ-ной жизни и никогда не изменявший им. Залыгин же - человек и писатель совсем иного порядка. Он воспитывался не столько в гуще народной жизни, сколько в ученой среде и, по моим подозрениям, (может быть, и неверным) был в первую очередь ученым, а потом уже писателем. Он умел держать дистанцию, ни разу за тридцать лет общения не назвал меня на "ты". А все на "Вы", поначалу Иваном, а позже уже и Иваном Ивановичем" Точно так же, строго, без малейшего намека на панибратство, столь распостраненное в писательской среде, он вел себя и со многими другими писателями, которых опекал и чей талант высоко ценил: Виктором Астафьевым, Василием Шукшиным, Василием Беловым, Валентином Распутиным, Владимиром Крупиным, Владимиром Личутиным, Борисом Екимовым, Владимиром Костровым. Я перенял у него эту манеру и стараюсь вести себя с молодыми писателями именно так вот, по-залыгински - строго, но доброжелательно. Но немало, конечно, перенял и от Евгения Носова. Да и своего собственного характера никуда не денешь, не пересилишь, что дано тебе от природы, с тем и живешь.

После зачисления в Литинститут я на несколько дней съездил в Курск, доложился о своих успехах Евгению Ивановичу Носову, навсегда распрощался с Курским пединститутом, погоревал о долгой разлуке с будущей женой, которой предстояло доучиваться на худграфе еще три года. Потом точно так же, всего на несколько суток заглянул домой, в родное свое Займище, обрадовал-опечалил поступлением в новый, теперь уже московский институт мать. Она действительно об-радовалась моему поступлению в столь необычный институт, поскольку знала о моих пристрастиях к сочинительству. Но я видел и другое: ее уже немалую усталость от моих шараханий из одной стороны в другую. К тому времени мать слабыми своими вдовьими силами выучила в мединституте мою старшую сестру Тасю, выучила два года и меня, посылая частые продуктовые посылки (за наши с сестрой года учения она послала их, наверное, несколько сотен) и пятьдесят рублей денег - ежемесячная прибавка к стипендии. В пединституте матери осталось доучить меня всего две зимы и можно было бы уже, если не рассчитывать на ответную помощь с моей стороны, то хотя бы на передышку во всех этих бесконечных посылках и ссудах. Теперь же матери приходилось начинать со мной все заново и доводить велико-возрастного своего студента до ума-разума. Она и довела - умерла всего в пятьдесят пять лет и как раз в те дни, когда меня принимали и приняли в Союз писателей, в неимоверно далеком теперь 1976 году.

В Москву я приехал в самые последние дня августа. Мы поселились с Володей Шариковым в 151-ой комнате литинститутского общежития, стали готовиться к занятиям и особенно, конечно, к семинарским встречам с Сергеем Павловичем Залыгиным, ради которых, собственно, и поступали в Литературный институт.

Мне очень хорошо, в самых малых подробностях запомнился этот первый литинститутский семинар. Проводил его, правда, Сергей Павлович не один, а вдвоем с молодым тогда еще писателем-очеркистом и радетелем темы рабочего класса в литературе Борисом Алексеевичем Анашенковым. На Анашенкова мы должного внимания не обратили: имя его было никому из нас неизвестно да, если честно говорить, и малозначащае. Бориса Анашенкова, насколько я знаю, пригласили в Литинститут для руководства семинаром очеркистов (публицистика считалась в те годы едва ли не главным жанром нашей литературы), но семинар этот по каким-то причинам не состоялся, и Залыгин взял Анашенкова себе в помощники, хотя, кажется, не во всем доверял и его литературным пристрастиям и его литературным вкусам, чему мы не раз на семинарах были свидетелями. Но в помощнике Залыгин нуждался, поскольку часто уезжал в командировки и по Союзу, и за границу. Семинара в таких случаях оставались бы бесхозными, занятия бы отменялись, переносились, а с помощником все-таки проходили. Правда, особого энтузиазма они у нас не вызывали.

Народу на первый памятный всем нам семинар набралось человек, наверное, под тридцать, а то, гляди, и больше. Не знаю, как сейчас, но тогда в один семинар соединялись студенты-очники и заочники-москвичи. Очников нас было не так уж и много:

Гастан Агнаев из Северной Осетии

Георгий Баженов из Свердловска

Расам Гаджиев из Дагестана

Светлана Даниленко из Пскова

Иван Евееенко из Чернигова-Курска

Николай Исаев из Ленинграда

Юрий Михалъцев из Москвы

Никола Радев из Болгарии

Свилен Капсызов из Болгарии

Борис Рольник из Донецка

Святослав Рыбас из Донецка

Валерий Рощенко из Дальнего Востока

Владимир Шириков из Вологды.

Было еще два человека, которых Залыгин отчислил с первого же курса из-за малых творческих возможностей: Абульфат Мамедов из Азербайджана, высокий томней парень, носивший черно-белые цыганского вида туфли, да малоприметная и даже какая-то забитая девчонка го Якутии по имени Дуся (фамилию ее я, к сожалению, забыл).

А вот москвичей-заочников набралось видимо-невидимо. Некоторые имена и фамилии их я запомнил, звучали они на перекличках в каком-то нерасторжимом единстве, словно принадлежали одному человеку?

Гуляев,

Гурфинкель,

Трухачев,

Трушкин и т.д.

После второго курса почти все эти москвичи-заочники из залыгинского семинара сбегут в семинар Николая Томашевского и там благополучно закончат Литинститут. В литературе из них проявится лишь одно имя, юмориста Сергея Трушкина, нынче незаменимого участника всех юмористических передач, всех "Аншлагов" на телевидении.

В нашем замыгинском семинаре из москвичей-заочников останется и навсегда закрепится Ярослав Шипов. Теперь он широко известен и как большой писатель, и как православный священник отец Ярослав.

Начал семинар Сергей Павлович с поименного знакомства с каждым из нас. Мы поочередно поднимались из-за столов, рассказывали свои не так уж и длинные биографии, излагали, как могли, свои литературные пристрастия.

Внимательно выслушав всех нас и сделав в обыкновенной ученической тетрадке какие-то пометки, Сергей Павлович не очень подробно, но очень обстоятельно рассказал о себе, о своих литературных взглядах и интересах. Диапазон этих его интересов был широк и во многом для нас (по крайней мере, для меня) неожиданный. Ближе всего ему были писатели-деревенщики: Астафьев, Белов, Шукшин, Носов, Абрамов и многие другие из этого ряда. Астафьева, Белова и Шукшина Сергей Павлович на правах старшего по возрасту, литературному опыту и организационным возможностям действительно тогда как бы даже и опекал, принимал в их трудно складывающихся судьбах самое заинтересованное участие.

Но, с другой стороны, были очень интересны ему такие писатели и поэты как Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, Анатолий Кузнецов, Андрей Битов, Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Георгий Владимов.

Закончив краткое это взаимно заинтересованное знакомство, Сергей Павлович на минуту задумался, а потом вдруг сказал:

- Тут вот что (после почти каждое свое заключительное слово на семинарах он будет начинать именно так: "тут вот что"), - научить вас литературе, писательскому делу я не смогу, этому учатся самостоятельно, а вот раздвинуть, расширить ваше мировоззрение мы постараемся. В этом и заключается весь смысл наших занятий.

Зачин был несколько необычным, но мы приняли его: расширять мировоззрение так расширять, хотя мы честолюбиво мечтали поскорее выучиться в Литинституте на писателя, С мировоззрением же, как нам представлялось, у нас все было в порядке,

Но дальше пошло еще хуже. Сергей Павлович немного помолчал, внимательно, вприщур окинул взглядом всю аудиторию и сказал слова едва ли не роковые для каждого из нас:

- Через год мы с половиной из вас расстанемся: кто-то не понравится мне, кому-то не понравлюсь я.

Мы просто онемели от таких речей и от такого будущего, которое нам сулил Сергей Павлович. Ведь все мы с такими трудами поступили в Литинститут (один только творческий конкурс был порядка шестидесяти человек на место), и вдруг всего через год расставаться с мечтой всей жизни, с намерением и желанием стать писателем. Нет уж, такого мы не ожидали и смириться с этим никак не могли, о чем после не раз жарко спорили и в общежитии, и в стенах Литинститута на Тверском бульваре, 25.

А Сергею Павловичу, казалось, и этих устрашающих слов на том первом семинаре было мало. И он, заканчивая занятия, предупредил нас:

-Вы люди взрослые, знали, куда шли, и если начнете вести себя в институте, и в общежитии неподобающим образом, то я вас защищать нигде не буду. Тоже обещание не из приятных...

На этом установочный наш семинар и закончился. Сергей Павлович объявил, что на следующем мы будем обсуждать творчество Чехова, попросил перечитать несколько его наиболее известных рассказов и распрощался. Он ушел на кафедру творчества, а мы, совсем удрученные, упавшие духом, поехала в общежитие, не очень понимая, почему это на следующем занятии мы должны обсуждать рассказы Чехов, а не кого-нибудь из семинаристов.

Много лет спустя Сергей Павлович однажды рассказал нам с Георгием Баженовым, почему тогда, на первом семинаре, он повел себя так непомерно строго и сурово. По основной своей специальности Сергей Павлович был инженером-гидрологом, кандидатом технических наук (написал и докторскую диссертацию, но защищать не стал, полностью отдавшись литературе), шестнадцать лат он преподавал в политехническом институте, был, кажется, даже зав.кафедрой. Опыт работы со студентами у него имелся немалый, и он решил его не менять. Просто в Литинституте студенты занимались иным делом, литературой, а не гидрологией, но во всем остальном оставались точно такими же студентами, и Сергей Павлович не счел возможным вести себя о ними как-то по-иному. Теперь мне думается, что поступил он тогда совершенно верно. Панибратство со студентами, семинары на дому за чашкой чая, а то и чего покрепче, и тому подобные вольности, которые часто практиковали другие преподаватели Литинститута, как правило, ни к чему хорошему не приводили.

В преподаватели Литинститута Сергей Павлович попал в общем-то случайно, Виной тому стал Александр Твардовский, с которым Залыгин близко сошелся после публикации в "Новом мире" повести "На Иртыше". Сергей Павлович не раз рассказывал нам довольно драматическую историю с публикацией этой повести. Он посылал ее почти во все тогдашние толстые литературно-художественные журналы, но отовсюду получал отказ: никто из главных редакторов не решался публиковать столь смелую по тем временам повесть, где вопроси коллективизации и раскулачивания ставились остро и противоречиво, во всем разрушая уже твердо установившийся взгляд на этот период нашего исторического развития. Оставался один "Новый мир". Сергей Павлович и послал туда повесть без всякой особой надежды на публикацию. Но всего через две недели от Твардовского пришла ему телеграмма примерно такого содержания: "Повесть публикуем. Название "Над Иртышом" меняем "На Иртыше". По крайней мере, Сергей Павлович рассказывал мне историю публикации повести "На Иртыше" в такой интерпретации. После этой публикации между Твардовским и Залыгиным и установились теплые, дружеские отношения, которые длились до самой смерти Александра Трифоновича.

Когда же в 1967 голу в "Новом мире" была опубликована повесть Сергея Залыгина "Соленая Падь", за которую в 1968 году он будет удостоен Государственной премии СССР, Твардовский скажет ему:

- Нечего Вам, Сергей Павлович, больше делать в Новосибирске, пора перебираться в Москву.

Но в те времена перебраться в Москву даже при помощи Твардовского, депутата Верховного Совета СССР, было не так-то легко и просто. Нужна была хоть какая-то формальная зацепка. Та-кой зацепкой и стал Литературный институт. Твардовский, судя по всему, договорился с ректором Литинститута Владимиром Федорович Пименовым, и тот пригласил Залыгина руководить семинаром прозы.

Так счастливо и сошлись наши с Сергеем Павловичем пути.

Переезд этот из Новосибирска в Москву дался ему нелегко. Три года мытарствовал Сергей Павлович в столице без квартиры: времен-но прописан он был в общежитии Литинститута, а жил либо в Доме творчества в Переделкино, либо там же снимал поблизости от желез-нодорожной станции комнату. Квартиру ему выхлопотал Георгий Марков, с которым они были хорошо знакомы еще по Сибири (Марков, насколько я знаю, вместе с Владимиром Лидиным давал Залыгину рекомендацию для вступления в Союз писателей), в доме на Ленинском проспекте, где жили многие известные ученые. Мне в этом доме после доводилось несколько раз бывать).

Обсуждать творчество Антона Павловича Чехова мы на семинарах Сергея Залыгина стали не случайно. Он только что закончил свое эссе о Чехове, которое назвал "Мой поэт", и теперь хотел проверить его на столь придирчивых читателях.

В самый канун обсуждения произошел у нас один забавный случай. Постепенно он перерос в литературный анекдот, и мне довелось слышать его в Воронеже, уже много лет спустя.

Все тот же Абульфат Мамедов, который учебой себя особо не утруждал, а купил баян и с утра пораньше разучивал на нем какую-то восточную мелодию, доводя нас с Володей Шириковым до белого каления, поскольку жил в соседней комнате, спросил Расима Гаджиева:

- Кого мы завтра на семинаре обсуждаем?

- Чехова,- ответил Расим.

- А он, что, с нами учится? - простодушно поинтересовался Абульфат.

Все мы в те года были еще не Бог весть как сильны в литературе, но все же о Чехове кое-что знали, а вот для Абульфата он оказался чистым откровением. Поэтому, наверное, вполне справедливо мы с Абульфатом через год расстались, хотя и жаль - может, он знал из восточной литературы такие имена и такие откровения, о которых мы и слыхом не слыхивали. Ведь все относительно в этом мире.

Недавно мне довелось читать в воспоминаниях Михаила Петровича Лобанова довольно пренебрежительный отзыв об эссе Сергея Залыгина "Мой поэт". Дескать, когда это эссе появилось в печати, то в институте мировой литературы им. Горького многие сотрудники смеялись над ним. Позволю себе не согласиться с таким утверждением, которое, судя по всему, продиктовано разногласиями, возникшими между двумя крупными русскими писателями в 90-х годах прошлого века, когда они оказались в разных литературных лагерях и Союзах. А вот в 60-70-х они, как мне представляется, стояли по своим литературным пристрастиям близко друг к другу, иначе не сошлись бы на страницах одного и того же журнала, "Нашего современника", который в определенной мере стал наследником и "Нового мира", где в основном публиковался Сергей Залыгин, и "Молодой гвардии", где одним из ведущих авторов был Михаил Лобанов.

К тому же в пылу каких-то своих запоздалых обид на Залыгина Михаил Петрович не удосужился открыть заново эссе "Мой поэт", иначе прочитал бы там в предисловии автора, с какими намерениями тот взялся за работу о Чехове. Залыгин предупреждал читателя:

" Я не ставил задачи написать литературоведческую, а тем более библиографическую работу.

Не рассматривал и не оценивал взгляды на творчество Чехова. Я хотел лишь предложить свое прочтение чеховских произведений".

Думается, такое право имеет любой писатель. Быть насмешливо-снисходительным к этим попыткам отягощенному учеными степенями и званиями профессору легко, быть вдумчивым и любознательным гораздо труднее.

Мне ближе оценка, которую дал эссе Сергея Залыгина "Мой поэт" покойный ныне критик Игорь Детков:

"Мой поэт" - книга, написанная поверх всего сказанного о Чехове прежде. Залыгин скорее анализирует, а не реконструирует целое: личность, образ жизни и поведение, мир художника, смысл его присутствия и участия в жизни. Залыгин пишет о Чехове, об оди-ночестве, границах таланта и норме в искусстве и жизни, о такте, о координатах человеческого существования, и все это, помимо "определения" Чехова, включает в себя "определение" своего собственного нравственного и эстетического выбора. Вслед за автором читатель невольно проделывает ту же работу: происходит как бы уточнение координат нашего существования..."

По словам Залыгина, высокую оценку его эссе о Чехове дал незадолго до смерти К.И.Чуковский.

Но все эти споры и противоречивые взгляды на эссе Залыгина "Мой поэт" будут много позже, а тогда, осенью 1968 года мы были первыми читателями и первыми ценителями "Моего поэта".

Уже на первом семинаре я, признаться, не на шутку заробел. Мои московские сокурсники от Трушкина, Трухачева и Гурфинкеля за каждым словом так и сыпали именами Кафки, Пруста, Джойса и других мало еще мне тогда известных западных писателей. Волей-неволей поселился у меня в душе предательский холодок. "Ну,- подумал я сам о себе,- попался ты, Ваня!"

Противостоять интеллектуальному напору москвичей из нас, "очников" мог, пожалуй, один только Георгий Баженов. Несмотря на свою молодость (было ему тогда всего 22 года), Гера знал и Кафку, и Пруста, и Джойса, читал их не только на русском, но и на английском языках, был всесторонне образован, к тому же обладал редкостно независимым умом и столь же независимым, не книжным суждением по любому предмету. Он в основном и сражался с поклонниками Кафки и Джойса. Я же благоразумно помалкивал, набирался ума.

Сергей Павлович слушал спорщиков внимательно и заинтересованно, делал пометки в ученической своей тетрадке, а в конце заключал семинар всегда неожиданным суждением, неизменно начиная свое выступление уже ставшими для нас привычными словами: "Тут вот в чем дело".

На залыгинский семинар часто приходили студенты из других параллельных семинаров и прозы, и поэзии, и критики. Имя его тогда было на слуху, авторитет высок и незыблем. Поначалу Сергей Павлович пускал на семинар всех желающих, в том числе и молодых московских литераторов, еще только мечтавших о Литинституте, которых приводили с собой их более удачливые друзья, студенты-заочники, но потом стал относиться к "пришлым" более жестко. На семинарах они нередко поднимали настоящий базар, вступали в перепалку и с нами, законными семинаристами, и с самим Сергеем Павловичем. Он вынужден был лишать их слова, довольно резко пресекал их наскоки:

- Пусть наши скажут.

А вскоре и вовсе стал редко допускать на занятия посторонних. Мне думается, что поступал тогда Сергей Павлович совершенно правильно. Ведь он взялся вести семинар в Литинституте не ради пустых литературных (а часто и окололитературных) споров, а ради того, чтобы подготовить к серьезной литературной, писательской работе молодых ребят, в которых он увидел искру таланта. Точно так же он совсем недавно готовил в политехническом институте гидрологов, специалистом точных, прикладных знаний. Очевидно, шумные споры случались и там, но без запредельной неуемной вольницы: наука требует конкретных, основанных на теории и практике доказательств. Литература, конечно, дело во многом иное, но и у нее есть свои законы и свои категории. И Залыгин пытался и из нас сделать сколь возможно серьезных специалистов в области изящной словесности, по крайней мере, расширить наше мировоззрение, расшатать мышление.

Начав семинарские занятия с обсуждения своего собственного сочинения, Сергей Павлович, на мой взгляд, поступил в педагогическом отношении тонко и дальновидно. Он не побоялся резких суждений с нашей стороны по поводу очень дорогой для него работы о любимом своем писателе Антоне Павловиче Чехове (резких этих и даже нелицеприятных суждений было вдосталь), на собственном примере показал, как надо относиться к критике, как вести литературную полемику, взаимно уважая и ценя мнение друг друга. После он однажды признался мне, что поначалу очень боялся как бы его семинаристы, мыслящие себя один талантливей другого, не стали относиться друг к другу высокомерно, неуважительно. Сергей Павлович очень резко (хотя и тактично) пресекал даже самые мелкие ростки и зачатки недружелюбного, ревниво-завистливого отношения между нами. И, кажется, свое-го добился. При всей разнице характеров и разной степени литературных дарований мы постепенно сплотились в дружный творческий коллектив, который гордо носил звание "залыгинского семинара".

Приглядевшись друг к другу во время обсуждений "Моего поэта", мы с нетерпением ждали, когда же начнем обсуждать на семинарах свои собственные сочинения. Ведь без таких обсуждений мы в сущности еще не знали, кто чего из нас стоит.

Мои коротенькие рассказы обсуждались одними из первых. Так по-чему-то решил Сергей Павлович. Возможно, ему показалось, что на этих не совсем традиционных рассказах можно будет проверить, сколь традиционно и нетрадиционно мыслят его подопечные, сколь способны она воспринимать литературу разных направлений.

Сейчас я уже доподлинно не помню, как прошло это первое для меня в Литинституте обсуждение. Но хорошо запомнил, как в конце обсуждения Сергей Павлович в заключительном своем слове обронил лестную для меня фразу:

- Способность на метафору, на притчу, так же, как и на гиперболу - свидетельствует о наличии таланта.

Можно, конечно, было обольститься этой похвалой, по юношески возгордиться. Но, к счастью, со мной этого не случилось. Я ведь первые литературные крещения проходил в Курске у Евгения Ивановича Носова, а тот похвалами своих учеников не баловал. Прочитав рассказ, мог со всей откровенностью сказать: "Не вижу работы!"

Запомнилось мне еще и выступление на обсуждении моих рассказов Геры Баженова. Говорил он немногословно, но логично и последовательно (после Георгий Баженов проявит себя как тонкий, проницательный критик, напишет немало критический статей, в том числе и статью о Залыгине, приуроченную к его семидесятилетию, которая будет опубликована в журнале "Север"), сразу уловив, что главное в моих коротеньких рассказах судьбы героев, столкновение характеров, при-чем столкновение не сколько внешнее, сколько глубоко внутреннее.

После этого обсуждения мы с Баженовым тесно сблизились и неразрывно дружили почти тридцать лет, пройдя плечо к плечу через многие трудности и во время учебы в Литинституте и позже, уже в писателъской жизни. Разошлись мы в конце 90-х годов по разным причинам, как чисто житейским, так и мировоззренческим.

Мало-помалу дошли мы до обсуждения рассказов и повестей московских наших сокурсников, Трушкина, Трухачева, Гурфинкеля и т.д. И тут я воспрянул духом. Кафку, Джойса и Пруста они, конечно, знали покрепче моего, но вот насчет знания живой жизни (городской ли, деревенской ли) у них были ощутимо заметные пробелы. Во вся-ком случае, в обсуждаемых рассказах знания этого не обнаруживалось. Все сочинения у ребят были какими-то вымученными, натужными, ни одного из них я не запомнил. Поживей, поинтересней представил на обсуждение юмористические миниатюры лишь Сергей Трушкин. Но я и тогда считал, и сейчас считаю, что сатирические рассказы другого нашего юмориста, Николая Исаева, были более глубокими по своей сути и в художественном отношении более совершенными. Окончив институт, Николай Исаев, к сожалению ли, к счастью ли, но в силу слишком меланхолического своего петербургского характера не примкнул ни к каким "аншлагам", "комнатам смеха", "кривым зеркалам", "вокруг и около смеха", остался независимым сатириком-одиночкой. А это в корпоративной среде юмористов, похоже, не прощается.

Иногда на семинарах Сергей Павлович устраивал нам так называемые "этюды". Изобретение это, кажется, Анашенкова, но Сергей Павлович принял его, наверное, полагая, что студентам Литинститута, так же как и студентам-гидрологам полезно время от времени заниматься лабораторными работами.

Выглядели эти лабораторные работы примерно так. Сергей Павлович приходил на очередной семинар и вдруг, чуть потаенно улыбаясь, говорил нам: - Сегодня пишем этюд.
И задавал тему. Я до сих пор помню некоторые эти темы: "Две колеи", "В электричке", "На могиле официанта".
Особого энтузиазма "этюды" у нас не вызывали. Было в них что-то школярское, а мы все считали себя уже всерьез приверженными к литературе и хотели заниматься ею тоже всерьез, не по-ученически. Позже Сергей Павлович и сам признавался, что анашенковская эта придумка была не из лучших.

Но тогда деваться нам было некуда, приходилось в течение двух, а то и двух с половиной часов вымучивать из себя злополучные "этюды". Я часто шел на хитрость и вместо прозаического сочинения по-давал в конце семинара на суд Сергея Павловича и своих сокурсников стихи, случалось, так и всего в четыре строчки, что-то вроде эпиграммы. После занятий мы "этюды" обсуждали и взаимно выставляли друг другу отметки. Тоже все как-то по-школьному, по-бурсацки.

Много интересней и полезней были встречи с известными в те годы писателями, которых Сергей Павлович приглашал на семинар. Мне особо запомнилась встреча с Юрием Трифоновым и Георгием Семеновым. Юрий Трифонов тогда как раз писал знаменитые свои городские повести: "Предварительные итоги", "Обмен" другие. Одну из этих повестей мы и обсуждали. Сергей Павлович поручил сделать доклад Юре Михальцеву. Похоже, он еще с самых первых семинаров заметил, что Юра более склонен к критике, чем к прозе. Наблюдение это имело под собой все основания. Юра был, если я не ошибаюсь, приемным внуком Леонида Соболева и поступил в Литинститут, конечно, не без влияния его имени едва ли не сразу после школьной скамьи. Знаменитым родством своим он, правда, никогда не похвалялся, вел себя как-то подчеркнуто тихо и незаметно. С рассказами дела у него ладились плохо, а вот с критическим разбором современной литературы заметно лучше, все-таки сказывалась хорошая литературная подготовка, эрудиция. Сергей Павлович после доклада о повестях Юрия Трифонова еще несколько раз поручал ему на семинарах критические разборы и в конце второго курса по итогам творческой переаттестации посоветовал перейти на семинар критики. Юра послушался Сергея Павловича - перешел и, думаю, правильно сделал. По окончанию института он работал в журнале "Огонек" еще в бытность А.Софронова, одно время даже состоял там членом редколлегии. Критические навыки ему в редакции, несомненно, пригодились. Мне запомнилась хорошая Юрина статья о приемном своем деде Леониде Соболеве. Пожалуй, это была одна из последних работ о творчестве автора "Капитального ремонта", которого сейчас незаслуженно забыли.

Юрий Трифонов подробно рассказал нам о своем вхождении в литературу и особенно о своем знакомстве и взаимоотношениях с А.Т.Твардовским. В рассказе его был один поучительный эпизод, который нельзя было не запомнить. В двадцать пять лет Трифонов написал первый свой роман "Студенты" Он был опубликован в "Новом мире" и в 1951 году удостоен Сталинской премии ( в наше время Сталинские премии стыдливо стали называть Государственными - тоже примета немалая). Окрыленный столь неожиданным успехом, молодой Трифонов пришел к Твардовскому и стал просить у него командировку для сбора материала на новый задуманный им роман. Твардовский внимательно посмотрел на не в меру возгордившегося автора и вдруг сказал:

-Хорошо бы рассказик...

Урок этот запомнился Юрию Трифонову на всю жизнь. Никакого нового романа он тогда не написал, а принялся действительно за рассказы, обретая литературный опыт, "выписываясь" в них и изживая юношескую свою гордыню, Изжил до конца или не изжил - это не мне судить. Но на памятной для нас встрече о своем первом романе говорил с некоторой снисходительностью.

Совсем иной была встреча с Георгием Семеновым. Так он и человеком был совсем иным. Во всем открытый, чистосердечный и почти по-детски стеснительный, застенчивый. Несмотря на свою молодость (ему не исполнилось еще и сорока лет), Георгий Семенов заслуженно входил в славу как один из немногочисленных представителей поколения, нареченного витиеватыми критиками: "городской человек на природе". Возглавлял это поколение несомненно Юрий Казаков, самый близкий друг Георгия Семенова и по литературе, и по жизни, и по пристрастию к путешествиям, к природе. Поколение это действительно было немногочисленным. Но зато каким! Юрий Казаков, Георгии Семенов, Глеб Горышинин, Виктор Конецкий. На сегодняшний день, увы, никого из них уже нет в живых. Поколение Юрия Казакова (так его можно охарактеризовать) занимало промежуточное место между поколением "исповедальной прозы" и "деревенщиками". Таким оно и останется в истории нашей литературы. Все его представители люди сугубо городские. (Георгий Семенов говорил, что в его роду, в родословной даже в самых отдаленных временах не было деда-прадеда не москвича), но страстно влюбленные в природу, может, как раз от противного - так надоела им асфальтно-каменная городская жизнь. Ни с каких социальных потрясениях, как, скажем, "деревенщики`"-дети деревни, земли, они не писали да и не могли писать. Их больше интересовала природа и взаимоотношение человека с природой. В определенной степени все они продолжатели и наследники К. Паустовского, М.Пришвина, И.Соколова-Микитова и других писателей этого ряда.

Георгий Семенов был по-мужски красив: высокий, статный, в нем действительно чувствовалась городская веками выверенная порода, выхоленность даже. Он отчаянно любил женщин, и был ответно ими безрассудно любим, о чем в веселую минуту мог не то чтобы похвастать, но со щедрой улыбкой рассказать, особенно если выпивал рюмочку. А выпить он любил (какой же охотник и путешественник не любит выпить?!). Но все эти легенда о его дон-жуанстве, думается мне, были слишком преувеличена, потому как с уст Георгия Витальевича не сходило имя его жены - Елены. При каждом слове он повторял: "Мы с Ленкой". В писательской среде, как мне после передавали, его даже в шутку стали называть Мысленко, что и означает: "мы с Ленкой". Он на это прозвище не обижался, относился к нему легко, с улыбкой.

Чрезмерно жаль, что Георий Семенов ушел из жизни так рано. Ему едва-едва исполнилось шестьдесят. К тому же последние два-три года он тяжело болел и ничего уже не писал, не мог писать.

Но в конце шестидесятых Георгий Семенов был в расцвете своих сил и таланта. В журнале "Знамя" как раз вышла тогда его повесть " К зиме, минуя осень. Мы-то и обсуждали ее на семинаре.

Георгий Витальевич вошел в аудиторию, как мне показалось, не без робости, в крайнем случае, не без застенчивости. Сел за столом напротив воинственно настроенной нашей аудитории, положил рядом трубку, которую тогда курил.

Сергей Павлович представил нам его и как бы ушел в тень, давая возможность Георгию Витальевичу общаться с аудиторией один на один, без посредников. Георгий Витальевич немного помолчал, повертел в руках трубку, словно раздумывая, закуривать ее или нет, но так и не закурил и начал, скорее, по необходимости, чем по желанию рассказывать о себе, о своей исконно московской родословной, о том, как в детские года переживал войну. Упоминание об этом было более, чем кстати, поскольку в повести, которую нам предстояло обсуждать, речь как раз и шла о войне. Готовясь к семинару, мы разузнали, что Георгий Семенов учился в нашем же Литературном институте (у каждого небось сладко екнуло сердце - может, и мне выпадет такая же вот счастливая литературная судьба и слава?) но совершенно не знали, что до Литературного института он окончил художественно-промышленное училище по специальности "художественная лепка". После училища Георгий Витальевич работал несколько лет где-то в Сибири (кажется, в Ангарске) на строительстве. Тогда в моде еще были лепные потолки, пилястры и капители, сооружением которых он и занимался. О своей первой специальности Георгий Витальевич говорил с большим воодушевлением и знанием дела, чувствовалось, что он любил ее ничуть не меньше, чем литературу. В конце, правда, посожалел, что нынче специальность эта уже почти за-быта, строительство пошло голостенное, убого-примитивное, лепных потолков и карнизов никто не делает. Так что он вовремя ушел в литературу. Утерянная эта и больше никем не востребованная специальность, похоже, долгие еще годы не давала Георгию Семенову покоя. И он написал о ней прекрасный рассказ "Ручная работа".

Прежде, чем перейти к обсуждению повести "К зиме, минуя осень", не могли мы не задать Георгию Семенову вопрос о его дружбе с Юрием Казаковым. Больше всего нас интересовал вопрос, почему Казаков давно ничего не пишет? Георгий Витальевич опять немного помолчал, а потом с улыбкой, но вместе с тем и с тревогой за своего друга сказал:

-Я спрашивал его об этом. Он говорит: " Старичок, а может быть, все, что мне было положено на роду написать, я уже написал".

Может, и так, пути писательские неисповедимы, и нам о том знать в самом начале творческих дерзаний тоже не мешало бы. Но все же, рассказывая о своем доверительном разговоре о Юрием Казаковым, Георгий Витальевич нескрываемо таил в себе надежду, что тот еще напишет много прекрасных рассказов. И оказался прав. Через несколько лет Юрий Казаков действительно написал два рассказа: "Во сне ты горько плакал" и "Свечечка". Тут уж волей-неволей задумаешься: может, и правда, надо писателю помолчать целое десятилетие, чтобы потом написать такие вот рассказы.

После непродолжительного этого знакомства с Георгием Семеновым и пристрастного допроса его, мы наконец приступили к обсуждению повести "К зиме, минуя осень". Досталось Георгию Витальевичу от нас по самое первое число. Во многом, пожалуй, что и справед-ливо. Повесть эту вряд ли можно отнести к лучшим творческим достижениям Георгия Семенова. Вообще, мне представляется, что он ин-тересен (и более состоялся) именно в рассказах, а не в повестях, даже таких, как "Лошадь в тумане" или "Городской пейзаж". Несмотря на шумный при публикациях успех, сейчас они почти забыты. А вот рассказам Георгия Семенова, несомненно, предстоит долгая жизнь. Рано или поздно они вернутся в истосковавшуюся нашу по изящной словесности, по сокровенным человеческим чувствам литературу.

Погром наш Георгий Витальевич вынес с достоинством и завидным терпением. В оправдание свое говорил мало, больше слушал да застечиво улыбался, низко склонив к столу большую увенчанную тогда курчавыми, без единой еще сединки волосами голову.

Помирил нас с ним Сергей Павлович. Он тоже высказал в адрес повести несколько, опять-таки, совершенно неожиданных замечаний, а потом вдруг, видя наше непримиримо-воинственное отношение к ней, защитил Георгия Витальевича:

- Я писателю, Георгию Семенову, верю.

Поверили ему и мы. Георгий Витальевич, кажется, это почувствовал, обиды на нас не затаил (сам всего лишь десять лет тому на-зад был студентом Литинститута - знает, что значат его семинары и его семинаристы), сказал несколько слов в заключение и уже почти прощаясь с нами, предложил:

- Я сейчас состою членом редколлегия журнала "Смена". Приносите рассказы, попробую помочь с публикацией.

И безрассудно оставил нам свой домашний телефон.

Не знаю, как другие мои однокурсники, но я телефонным этим номером воспользовался. Набравшись нахальства, однажды позвонил Георгию Витальевичу часов в двенадцать утра. Трубку сняла жена, выслушала мой взволнованный лепет и чуть приглушенным голосом сказала:

- Он спит. Позвоните вечером.

Признаться, я немного удивился такому ответу. По моим деревенским понятиям, спать в двенадцать часов дня никак бы не полагалось - ведь самые рабочие, благодатные часы в любом деле, хоть землепашеском, хоть литературном. Я с недоумением и даже с обидой положил трубку, решив, что жена Георгия Витальевича (Елена, Ленка) таким вот хитроватым образом отказывает мне в разговоре с ним, охраняет мужа от назойливых просителей.

Но настырности мне тогда было не занимать. К вечеру я, кое-как пережив свою обиду, опять позвонил Георгию Витальевичу. На этот раз трубку взял он сам и, посмеиваясь, объяснил утренне-дневной свой сон:

- Я ведь пишу по ночам, а утром сплю, досыпаю.

Собственно, тогда я только и узнал, что писатели бывают двух сортов: "жаворонки" и "совы". Одни пишут утром, другие - ночью. Георгий Семенов был, если можно так сказать, классической "совой", писал только глухой ночью, дождавшись, когда и во всем доме, и на московских улицах, да может, и во всем мире наступит абсолютная тишина, и ему никто и ничто не будут мешать в общении с самим собой да еще с Богом, без промысла которого ни один русский писатель (хоть истинно верующий, хоть закоренелый атеист) не напишет ни слова.

Я в писательстве своем с годами определился как "жаворонок". Ночью писать ничего не могу: мне не хватает в ночи временного пространства - рано ведь или поздно захочется спать. А вот Георгию Семенову, по-видимому, хватало, хотя и то надо сказать, что писание по ночам пагубно для здоровья. Георгий Витальевич, возможно, и подорвал его полуночными неусыпными бдениями. Это ведь непременно лошадиные дозы кофе, сигареты, трубка и т.д. Никакое сердце не выдержит. Теперь я уже и не знаю, где и как после того разговора мы встретились с Георгием Витальевичем: то ли в ЦДЛ, то ли в редакции "Смены", но встретились, и я передал ему только что написанный и одобренный Залыгиным рассказ "Петька". Георгию Витальевичу он тоже понравился, и через несколько месяцев, в сентябре 1970 года рассказ появился в "Смене". Это была моя первая публикация в мос-ковских журналах.

Она была замечена, и редакция "Смены" сочла возможным рекомен-довать меня на Московское совещание молодых писателей. Попал я в семинар, которым руководили Борис Зубавин и Лидия Фоменко. Обсуждение моих рассказов прошло без особых осложнений. Борис Зубавин и Лидия Фоменко поддержали меня, хотя, помнится, Зубавин и сделал несколько замечаний по поводу украинизмов в моих сочинениях. Заме-чание было в общем-то справедливым, хотя мне и жаль было расставаться с привычными для меня по рождению и детско-юношеской жизни словами, замену которым в русском языке иногда и найти было трудно. Да может, и не стоило. Слова все эти древнерусского исконно сла-вянского звучания, до сих пор еще бытующие у нас, в Порубежной Украине,- любому славянскому человеку они понятны. Но я все же послушался Бориса Зубавина и с тех пор стал писать рядом с этими словами для непонятливого, недогадливого читателя пояснения: "как у нас говорят", "как у нас принято называть", или "по-нашему" и.т.д. Пишу и поныне, сохраняя родные для меня слова и речения в литера-турном языке, ведь иначе они, того и гляди, погибнут. И особенно сейчас, когда Украина, Белоруссия и Россия так поспешно и необду-манно размежевались.

Рука у Георгия Семенова оказалась легкой, и после первой пуб-ликации в "Смене" мои рассказы стали появляться и в других столичных изданиях: в журнале "Москва", в "Литературной России", а чуть позже в "Нашем современнике", где Георгий Семенов к тому времени тоже уже был членом редколлегии.

Кажется, с подачи Георгия Семенова начал публиковаться в "Сме-не" Георгий Баженов. Сотрудничество с журналом у него сложилось даже более тесное, чем у меня. После окончания института и года работы переводчиком в Египте, Баженов был несколько лет в "Смене" разъездным корреспондентом, написал десятка полтора художествен-ных очерков, которые потом вышли отдельной книгой в издательстве "Молодая гвардия".

Сдружился с Георгием Семеновым и еще один наш семинарист - Слава Шипов. Кроме пристрастия к литературе, их сроднила еще и взаимная неистребимая страсть к охоте. Одно время Георгий Семенов и Ярослав Шипов совместно вели занятия "Клуба рассказчиков" при Московской писательской организации.

Не знаю, приглашают ли сейчас в Литинституте руководители семинаров на встречи со своими подопечными известных писателей (и если приглашают, то кого - не Пелевина ли с Ерофеевым да Маринину с Донцовой?), а в наше время приглашали. По крайней мере, Залыгин приглашал. И очень правильно делал: пользы для нас, начинающих сочинителей, от таких встреч было много больше, чем от писания злополучных "этюдов". Волей-неволей мы примеряли жизнь известных писателей к своим жизням, пытались следовать их примеру в творчест-ве. По-хорошему, конечно, и завидовали их успеху и славе, чего тут скрывать. В писательском деле известная доля тщеславия должна быть.

Кроме встреч с Юрием Трифоновым и Георгием Семеновым, мне запомнились обсуждения на семинарах только что вышедших книг и публикаций Виктора Лихоносова, Андрея Скалона, Константина Воробьева, Федора Абрамова, Василия Шукшина. Инициатором этих обсуждений часто был Георгии Баженов. Он с неутолимой жаждой читал все литературные новинки и после предлагал обсудить их на семинарах. Сер-гей Павлович с некоторыми его предложениями соглашался безогово-рочно, поскольку и сам читал очень много, в том числе и прозу молодых писателей, следил за ними, а против некоторых по не совсем понятным нам причинам сопротивлялся. Например, не с первого раза согласился обсуждать вышедшую в издательстве "Молодая гвардия" книгу Андрея Скалона "Стрела летящая". Сказал даже как бы с неудо-вольствием:

-Меня давно просят дать ему рекомендацию в Союз писателей.

Кто просит (сам Андрей или кто-то иной, неведомый нам ходатай), понять было трудно, но, чувствовалось, что Сергей Павлович сомневается - давать не давать. И эти свои сомнения подтвердил неожиданным для нас замечанием:

- Я хорошо знал по Сибири его отца.

Может быть, как раз это знакомство с отцом Андрея (если я не ошибаюсь, он известный ученый-биолог и охотовед) в чем-то и останавливало Сергея Павловича, может, он считал отца в своем деле талантливей сына, и пристрастие Залыгина-ученого, брало верх над пристрастием Залыгина-писателя.

Но в конце-концов Сергей Павлович все же прочитал книгу Андрея Скалона и согласился обсудить ее на семинаре.

Прошло обсуждение очень успешно, мы наговорили о рассказах Скалона много лестных слов (жаль, его самого на семинаре не было?). Сергей Павлович наше мнение ни в чем не оспорил, согласился, что Андрей Скалон действительно писатель своеобразный, по-сибирски (Андрей родом из Иркутска) основательный в слове, несуетный. Не знаю, дал ли ему после этого обсуждения рекомендацию в Союз писа-телей Сергей Павлович, но явно подобрел, и в будущем мы еще не-сколько раз возвращались на семинарах к творчеству стремительно входившего в литературу Андрея Скалона. Обсудили опубликованную в "Нашем современнике" его повесть "Живые деньги", которая поставила Андрея в ряд лучших молодых писателей того времени, а после и книгу "Красный бык", вышедшую в серии "Молодая проза Сибири".

С особым вниманием и теплотой вели мы на семинаре разговор о книге Виктора Лихоносова (кажется, тоже из серии "Молодая проза Сибири"). На это обсуждение Сергей Павлович согласился сразу и безоговорочно. Имя молодого Виктора Лихоносова было уже наслу-ху, он считался последователем и учеником Юрия Казакова. Мне за-помнилась вдохновенная фотография в этой книжке Виктора Лихоносова. Что ни говори, а в облике любого писателя заключена вся сущность его творчества. Сколько духовной чистоты и нежности читалось во взгляде Лихоносова, в его гордо запрокинутой голове, в каком-то как бы и нездешнем, неземном присутствии в этом мире. Только такой человек, думалось мне, и мог написать рассказы "Брянские", "Чалдонки", повести "Люблю тебя светло", "Осень в Тамани". В те студенческие года я, конечно, и помыслить не мог, что, спустя пять-шесть лет мы сойдемся и с Андреем Скалоном, и с Виктором Лихоносовым, Уже работая в Воронеже в журнале "Подъем" зав. отделом прозы, я под разными предлогами опубликовал несколько их рас-сказов и повестей (специально придумал даже для этого рубрику "В журналах не публиковалось") Издательская эта хитрость мне уда-лась, и на страницах "Подъема" появились рассказы и повести Андрея Скалона и Виктора Лихоносова: у Андрея "Стрела летящая", "Матрос Казаркин" а у Виктора - "Тоска-кручина", "Таня-Таня", которые в журналах прежде по разным, чаще всего цензурным, причинам действи-тельно не публиковались.

Мир тесен. В Воронеже у нас с Андреем вдруг обнаружился один общий знакомый - молодой, тоже пробующий свои силы в литературе сотрудник Воронежского телевидения Валерий Баранов. Мы с Валерием подружились. Мне удалось переманить его с телевидения в отдел про-зы журнала "Подъем" и полтора десятка лет мы счастливо там сотрудничали. Постепенно выяснилось, что Валерий был сокурсником Андрея на сценарном факультете ВГИКа, жил с ним в одной комнате в общежи-тии. Он много мне рассказывал об Андрее, о его первой долитературной профессии охотоведа, о пристрастии к путешествиям, к морю. Отсюда и повесть Андрея (вначале сценарий) "Матрос Казаркин". Да и сами мы с Андреем встречались в Москве во время частых моих туда наездов-набегов, случалось, что и перезванивались по телефону, когда в "Подъеме" шли его публикации.

Мне очень жаль, что в последние годы Андрей Скалой пишет мало, что проклятое перестроечное время как-то выбило его из литературной колеи. А ведь писатель он милостию Божией, по нынешней поре редкий, почти реликтовый.

С Виктором Ивановичем Лихоносовым отношения у меня сложились и того ближе. Где и как мы с ним познакомилисъ, теперь я уже и не упомню. Но вдруг оказалось, что мать и отец Виктора Лихоносова, сибиряка по рождению, краснодарца по зрелой жизни, родом из села Елизаветино, Бутурлиновского района, Воронежской области. Виктор Иванович много раз обещался привезти туда мать (родители его уеха-ли в Сибирь во время коллективизации), побывать и самому на своей прародине. Но при жизни матери так и не собрался за суетой писа-тельской жизни.

Иногда он, отправляясь из Краснодара в Москву, или, наоборот, возвращаясь из Москвы в Краснодар, звонил мне, и мы встречались с ним на перроне Воронежского вокзала. Краснодарские или Новорос-сийские поезда, на которых обычно путешествует Виктор Иванович, стоят у нас минут пятнадцать-двадцать. Много за эти минуты вроде бы и не набеседуешься, не наговоришься. Но дело не в беседах и не в разговорах, а в самой встрече, в свидании. Виктор Иванович и теперь, хотя и заметно поседевший, с первого же взгляда покорял меня неистребимым своим вдохновением, возвышенными, тонкими чув-ствами и редкостной чистотой душ, которую еще в ранней его молодости так хорошо и верно подметил Виктор Астафьев и написал предисловие к книге Виктора Лихоносова именно с таким названием "Чистая душа".

С нескрываемой ностальгией по ни разу не видимой родине, Вик-тор Иванович всякий раз обещался:

- Как-нибудь соберусь и непременно приеду.

Признаться, я не очень верил этим обещаниям. Нелегко писателю оторваться от рабочего стола, от тысячи других больших и малых забот и поехать за тридевять земель в неведомое село Елизаветино. К тому же и здоровье уже не то, чтобы пускаться в дальние эти и опасные путешествия.

В ответ на обещания Виктора Ивановича я жестоко теребил его сердечные раны:

- Сходи сейчас с поезда - и поедем.

Виктор Иванович тяжело вздыхал, в сомнении и раздумья погляды-вал на поезд, как будто действительно намеревался сейчас же сойти с него. Но не сходил. Кондуктор сердито ворчал на него, пригла-шал в вагон. Мы с Виктором Ивановичем по-братски обнимались, и он уже почти на ходу вспрыгивал на подножку, откладывая путешествие в Елизаветино до следующего раза.

И все-таки Виктор Иванович на своей прародине побывал. Осенью 2005 года он по дороге в Ясную Поляну к Толстому сделал остановку в Воронеже и уехал в Елизаветино. Гостил там Виктор Иванович несколько дней, повстречался с многими земляками своих родителей, побывал на деревенском кладбище, где добрая половина умерших - Лихоносовы и Гайворонские (по матери он Гайворонский). Вернувшись назад в Воронеж, Виктор Иванович с тоской-кручиной сказал:

- Если бы я побывал там раньше, то, возможно, вся моя писательская судьба сложилась бы иначе.

Может и так...

Док. 656181
Перв. публик.: 20.11.10
Последн. ред.: 14.01.13
Число обращений: 0

  • Аксенов Василий Павлович
  • Астафьев Виктор Петрович
  • Ахмадулина Белла (Изабелла Ахатовна)
  • Конецкий Виктор Викторович
  • Крупин Владимир Николаевич
  • Лихоносов Виктор Иванович
  • Носов Евгений Иванович
  • Распутин Валентин Григорьевич
  • Белов Василий Иванович
  • Битов Андрей Георгиевич
  • Вознесенский Андрей Андреевич
  • Исаев Егор (Георгий) Александрович
  • Марков Георгий Мокеевич
  • Лобанов Михаил Петрович
  • Шукшин Василий Макарович
  • Долматовский Евгений Аронович
  • Сергей Залыгин и другие... Книга первая. Литинститут
  • Анашенков Борис Алексеевич

  • Разработчик Copyright © 2004-2019, Некоммерческое партнерство `Научно-Информационное Агентство `НАСЛЕДИЕ ОТЕЧЕСТВА``